Новый Мир (№ 5 2007)
Шрифт:
Друзья шлют фотографии с вечеров, вешают их в инете. Это просто убийство для меня. Я не могу смотреть на них. Не могу возвращаться на два года назад, когда я был успешен, здоров и красив. Правда, я писал другие стихи. Сейчас, говорят, стал делать это лучше. Заплатил — получи.
Кто-то пишет письма. Вот выдержка из одного: “...и среди всего этого сидит лысый дядька в розовом свитере. Я его видела в последний раз два года назад, это был огроменный дядька на сто с лишним кг веса. Бандюган какой-то с серьгой в ухе. А
Понятно, что два раза “дядька” написано от волнения. Волнение относительно здорового на сей момент человека. А для меня это граната, которая взрывается в голове и вызывает неуправляемую истерику.
Легко говорить: надо держаться, ты сильный человек.
Легко приводить примеры своих бабушек с различными формами рака, которые (бабушки) прожили по пятнадцать лет и чувствовали себя прекрасно.
Хуйня все это. Люди разные. Отношение к обрушившейся действительности у каждого свое. Мне всегда казалось, что я могу выдержать многое. И выдерживал. Но сейчас я потерял возможность бороться самостоятельно.
Меня действительно взбодрила одна старушенция в онкоцентре. Я сидел перед кабинетом УЗИ и острил влегкую. Мои остроты, правда, всегда специфичны, но она ухватила что-то и сказала: раз шутит, значит, выживет. А я такие слова ловлю сразу. Я питаюсь ими, как нищий — крохами подаяния. Это важно — услышать поддержку от “своего”, который сам прошел тридцать курсов химии и держится, держится. Бог знает как, Бог знает, какими усилиями.
Почему
Ты всегда забываешь привозить мне сигареты. Как бы я ни просил, сколько бы раз ни напоминал тебе об этом. Я знаю, почему ты забываешь, именно забываешь, а не лукавишь. Сигареты для меня — путь к смерти, учитывая метастазы в легких. Твой мозг отказывается выполнять задание, которое может принести мне вред, и ставит какой-то физиологический блок на память твою.
Ты забываешь привозить мне кофе, потому что пить его мне нельзя. Моя полудохлая единственная почка и так еле дышит. И ты забываешь…
Еще ты можешь забыть привезти мне фенозепам, потому что понимаешь, что я слабею от него и плохо соображаю. Опять же врачи запретили.
Уж не говоря о наркосодержащих обезболивающих, приносящих временное облегчение, но потом новые страдания, причем самые неожиданные.
Ты не сердись, сейчас я пишу через боль, которая перекособочила мое тело и лупит молотком по мозгам. Но я обещал тебе писать, потому что это нравится тебе. Ты понимаешь, что писательство спасает единственное, что осталось нетронутым болезнью, — мой разум. Хотя как сказать. Ты же знаешь, как я изменился. Я стал полусумасшедшим истериком.
Правда, когда я по-волчьи сжимаю зубы, ты вспоминаешь меня прежнего.
Когда я пытался пить вино, убегая от страха, ты привозила мне его. Но я видел твое лицо — и вино становилось горьким, и мне хотелось плакать. Я и плакал. От страха и от невозможности не мучить тебя.
Потом это ушло. Я отказался от вина, потому что понял, что потеряю тебя. Просто потеряю. Пьяный человек — не человек, а так, растение сорное. На фиг тебе такие цветочки.
Я очень боюсь потерять тебя. Мне даже и умирать-то не хочется по одной причине. Эта причина — разлука с тобой. Скажу грешные слова: я эту разлуку не вынесу и в раю. Скажу еще более страшную вещь: на земле, кроме тебя, мне никто не нужен, никто. Мать, дети, друзья всякие остаются за кадром нашего с тобой короткого фильма. Дурацкая и страшная метафора, понимаю. Но врать не могу и не хочу. Ты вряд ли одобришь это. Ты взыскательный и точный критик.
Но пойми, это уже не литература и не слова. Это кровь и боль. И чихал я на общелитературные рамки и на мнения всяких чумных теток в редакциях или на сайтах. Это пишу я. И это мои слова. И мне отвечать за них.
Странная исповедь
Я привычно сидел на лавочке возле стены. Справа — старушка с палочкой. Слева — тетка толстая, видимо больная. Чувствовал себя немного лучше. Даже вставал, когда пели “Херувимскую” и Символ веры. Переминал ноги незаметно. Потому что столбом стоять нельзя мне — в реанимации тромбанулась глубокая вена от паха до колена. Короче, надо ногой двигать как-то. Вот я и шевелился незаметно. А то подумают — пляшет, ирод. Прикольно.
Неожиданно подошла жена:
— Иди исповедайся и попроси, чтоб причаститься разрешили.
— Да я не читал же ничего…
— Иди, иди, попроси только.
Народу на исповеди было много. Исповедовали аж три священника. Я обошел толпу сбоку и, как только первый же священник освободился, вышел вперед, поклонился прихожанам: простите, люди добрые. И перекрестился с перепугу от своей наглости. Собственно, мужик, которого я опередил, никакого неудовольствия не выказал. Может, понял чё?
Священник — старый такой дед. Глаз не видно за бровями, но какая-то хитрость человеческая оттуда посвечивает. Шевелюра буйная, русая, с глубокой сединой. Руки морщинистые, спокойные.
— Ты чего задом к алтарю крестишься?! Скажи народу “простите, люди добрые”, а креститься-то не надо.
Я от такой встречи перепугался даже:
— Простите, батюшка, как-то растерялся, само собой вышло…
Этого он уже не слушал.
Потом опять удивил:
— Ну давай рассказывай: пил, курил…
Я опешил. Обычно священники терпеливо ждут, когда кающийся разговорится сам, и лишь слегка направляют его речь. А тут вона чё: пил-курил…
— Отец Николай, болен я.
— И чем это? — Меж бровей блеснули голубые глаза. Взгляд усталый, но неравнодушный.
— Рак у меня.
Тут он сам немного растерялся — руки забегали.