Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 5 2009)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Наша мама стала ходить на работу, она «устроилась в наркомат» (что это значило, спрашивать не полагалось). У бабушки появились какие-то дол­гие дежурства в школе. Все мальчики уже учились, квартира днем мрачно пустела. Разве это была та, предыдущая моя жизнь? Та и вспоминалась-то уже с трудом...

Бабушка ходила в РОНО хлопотать, чтобы разрешили нас отправить в эвакуацию с нею, но всё не разрешали. Няня и дышать, кажется, перестала от страху, что нас от нее оторвут, а что ее не возьмут, было всем ясно. Ком­ната у нас была маленькая, все спали едва ли не голова к голове— пятеро на 14 метрах, — мы с братом хорошо слышали все эти тревожные перешептыва­ния по ночам и все чувствовали. А казалось, что понимали... Впервые в раз­говоры взрослых стало вкрадываться тоскливое слово «сироты» — мы знали, что это о нас.

 

«Папа» появился как-то вечером, вместе с мамой и с большим свертком в глянцевой коричневатой оберточной бумаге, в середине осени. Он был со­всем не помню какой. Но он точно был в галифе, и это было серьезно. Гали­фе, как и гимнастерка, у него были, правда, совсем не такие, как у дяди Ми­ши Шабанова, — довольно светло-серые, из хорошей материи, и на гимнастер­ке — такие,

как я потом узнала, назывались сталинками— никаких знаков от­личия, а только отложной воротничок с округлыми концами. В свертке, ко­торый тут же стали разворачивать на единственном в комнате столе, оказа­лись продукты, о которых мы уже успели подзабыть, и — точно помню — большая бутылка вина и две небольшие — эти бутылочки с пробками, зали­тыми сургучом, напоминали аптечные, в них было что-то налито, и на ап­течных же ярлычках указано, что это чистый виноградный сок. «Детям», — сказал пришедший и сразу застеснялся. Мы с Юрой тут же взяли по одной и больше не выпускали из рук. Вскоре пожаловал и гость, хорошо нам знакомый близкий друг мамы, писатель Олег Николаевич Писаржевский (он стал и вправду довольно известным писателем и даже получил Сталинскую пре­мию за книгу о Д. И. Менделееве). Жил он где-то в тех же краях и иногда, по вечерам, заглядывал к нам на минутку, всегда со своей огромной собакой, догом редкого шоколадного окраса. Он и на этот раз был с догом, но пришел «в гости», в честь чего дога спустили с поводка, и он устроился прямо под моей кроваткой (да и другого места было не найти). Эту кроватку, довольно большую, сделанную «на заказ» каким-то местным дворовым умельцем, я, честное слово, хорошо помню и сейчас. У нее были боковые стенки, но не прозрачные, из круглых палочек, а сплошные, из фанеры, и выкрашены коричневой краской. Мне шел ведь уже пятый год, но я спокойно умещалась в своей кроватке вместе со сложенными «в ногах» одежками, да и, по военно­му времени, никто не помышлял о замене.

Застолье сорганизовалось тут же, никто ничего не готовил и не грел— порезали, что было в свертке (это был, как я потом, позже, хорошо усвоила, недельный «кремлевский паек», папа получал такие по четвергам, в другие дни «кремлевку» давали приготовленными блюдами, в судках). В нашей тес­ной комнате на половине стола всегда ели, а вторую занимали бабушкины школьные тетради и чернильница (бабушка называла себя «словесницей», что означало, что она вела русский язык и литературу в старших классах). По такому торжественному случаю освободили весь стол, и за ним кое-как раз­местились наши мама-няня-бабушка, Юра, двое пришедших мужчин, да как-то примостилась на своей табуретке тетя Надя Шабанова — от нее-то мы и ус­лышали незнакомое, но волнующее слово «свадьба». Никаких «Горько!» ни­кто не кричал, меня на минутку (на один тост) вынули из кроватки и переса­дили на колени к оказавшемуся ближе всех Олегу Николаевичу. Его дог тут же переместился к нему, а значит, и ко мне, под ноги и угрожающе зарычал — дог был как минимум вдвое крупнее меня — надо ли говорить, что эту «свадьбу» я запомнила на все будущие жизни. Не помню, как была одета ма­ма, не помню, чтобы новый папа что-нибудь говорил, не уверена, что нам вообще сообщили, как его зовут — кроме, понятно, мамы (он был «с ее рабо­ты», из наркомата), никто его раньше не видел, да и разговора о таком важ­ном событии как-то не было. Новый папа ушел вместе с дядей Олегом не­поздно, и больше я его не видела до самого нашего возвращения из эвакуа­ции.

Жизнь наша, однако, резко переменилась. Чуть ли не на следующий день за нами пришел небольшой открытый и пыльный грузовичок, в котором уже сидела со своими пожитками какая-то незнакомая семья (двое или трое детей и нестарая женщина), нас тоже закинули в кузов — нас — это нас с Юрой и — ура! — Марфушу — и перевезли в Лепёшкино, неподалеку от Москвы. Там собрались с десяток семей, которые разместили в закрытых уже дачах (это тоже было новое слово и понятие). Тот же грузовичок время от времени при­возил самые необходимые продукты, которые «распределяли», в остальном все устраивались как могли. Бомбежки были, казалось, даже ближе, чем в городе, но бежать в бомбоубежище было не нужно, изредка укрывались в от­рытых на опустевших огородах щелях, а чаще просто пережидали дома, по­дальше от окон. Тогда я впервые увидела, как няня молится.

Ее молитвами все мы и уцелели, и когда подступили осенние холода, которых все ждали с ужасом (дачи были летние, дощатые), тот же «наркоматовский» грузовичок стал отвозить по две — по три семьи на вокзал. Мы должны были наконец ехать в эвакуацию. У платформы, очень длинной и мрачной, уже стоял поезд, тоже мрачный и еще длиннее платформы. Мы та­кое видели впервые, но тогда все как-то быстро учились разбираться и при­спосабливаться. Неожиданно появились мама и бабушка, причем сразу стало ясно, что бабушка едет, а мама только провожает. Так и оказалось. Документ на проезд (он назывался «литера») был у бабушки, нас воткнули в тесный ва­гон и сразу начали проводить «обучение»: мы должны были выучить креп­ко-накрепко номер своего «эшелона» (так надо было называть поезд), куда следуем, а главное — кто вписан в «литеру». Вот тут оказалось, что и у нас были фамилии. До тех пор мы только знали фамилию мамы— Дагаева, Юра прочитал ее на длинненькой кожаной коробочке для мягких простых каран­дашей — мама ими работала. Мы срочно заучивали, что наша бабушка — Мария Павловна Цитович [2] , няня — Марфа Семеновна Лапшина [3] , а мы с Юрой — дети Рычковы. Уже в эвакуации, в глухом башкирском лесничестве на са­мой Каме, мы узнали, что наш «папа», Григорий Сергеевич Рычков, — первый замнаркома леса «всего Союза». В лесничестве мы, получалось, были первые люди (нет, теперь я понимаю, что было семейство и попервее нашего — само­го наркома, только тогда я ничего такого не понимала и ни о семье наркома, ни о самом наркоме ничего не слышала).

Но до этого Богом забытого лесничества еще было ох как далеко... Сначала мы потеряли бабушку. Не могу и теперь сказать, куда мы ехали, до какой станции, с какими пересадками, но ехали очень долго, не меньше трех недель. Эшелон шел какими-то рывками, то быстро, то медленно, то вообще останавливался, нас отцепляли, отгоняли на запасные пути, и никто не сооб­щал, когда двинемся вновь. Я все время пути находилась внутри поезда, не отлеплялась от Марфуши ни на мгновенье. Юра тоже не мог выходить — у нас с ним на двоих был один байковый «лыжный костюм» буро-зеленого — защитного, как тогда говорили, — цвета: мне досталась курточка, которая за­крывала меня прямо с ногами, а Юре — штаны, а что

сверху — не помню. В Лепешкино мы ведь уехали в спешке, а перед поездом совсем не успели за­ехать домой, теплых вещей у нас фактически не было. Только большой узел с двумя или тремя одеялами и детскими подушечками. В общем, мы трое все время оставались в душном и мрачном вагоне, а бабушка, как только предос­тавлялась такая возможность, ходила на станцию за кипятком (о том, что мы должны были все-таки что-то есть, вообще не сохранилось никаких воспо­минаний, а вот за кипятком нужно было выходить на стоянках). И на одной такой станции она отстала от поезда. Эшелон было остановился капитально, бабушка ушла, и тут он вдруг дернулся и начал прытко набирать ход...

Не знаю, осталась ли в вагоне «литера» (тогда бабушка оказалась со­всем без документов) или она ее не выпускала из рук, — тогда мы трое стали ничьи. Не помню, чтобы на нас с братом это событие произвело сколь-нибудь тяжкое впечатление, — наверное, этих тяжких впечатлений нам уже досталось больше, чем мы, дети, могли выдержать, и новые стали отскаки­вать, не пробиваясь внутрь...

А вот Марфуша была испугана смертельно — теперь она одна отвечала за нас. Хотела добавить «чужих детей», да рука не поднялась. Ну какие мы чужие? Марфуша-то ведь была наша! Родная, всех роднее она нам была то­гда. И всегда. Ни я, ни Юра никогда в наших детских жизнях не жили без Марфуши. Она всегда жила с нами, просто жила и растила нас, она счита­лась и называлась «няней», но никогда у нас не работала и никто ей ничего не платил. Да и кто мог бы платить? На нас пятерых работала одна бабушка, как я уже говорила, школьной учительницей. Кормить пять ртов, да еще дер­жать няню ни в какие времена для учительницы не было реальным (и не бу­дет, наверное, никогда...). Написав эти строки, я вдруг ясно ощутила, что в том, довоенном, моем детстве мы были еще и бедные, но никакого воспоми­нания-ощущения бедности в памяти не осталось. Мы, дети, во всяком случае, не голодали, а лишнего ничего и не хотелось — в этом квартальчике четырех­этажных домов против метро «Аэропорт» все жили примерно так же — от по­лучки до получки...

Я теперь — теперь, повторяю — думаю, что не исключено, что папа Рычков как-то Марфушу оформил, чтобы иметь возможность включить ее в «литеру». И уж точно (теперь) знаю, что и нас он «оформил», то есть усыновил, а сначала женился на нашей маме, о чем я уже рассказывала,— получилась обычная советская ячейка общества — семья высокопо­ставленного ответработника с двумя детьми, которых необходимо отправить в эвакуацию — в лесничество, заметим, то есть в подчиненную наркомату леса «структуру».

И наша няня в отсутствие бабушки (а скорее всего, и документов) су­мела довезти нас до этого лесничества в целости-сохранности. И обратно привезла! Бабушку мы тоже, в конце концов, нашли, но нескоро, больше чем через год. Об этом обязательно расскажу. А пока — о лесничестве.

Десятка полтора бревенчатых изб, контора и несколько длинных ко­нюшен со всех сторон были обнесены огромным (правда очень высоким, а не потому что мне, очень маленькой, так казалось) и тоже бревенчатым, из круглых бревен, забором, который называли тыном. А прямо к тыну, тоже со всех сторон, подступала тайга (так называли в тех местах все эти густые, не­проходимые леса). Единственные ворота, такие же огромные, как и забор, с грубыми, выкованными местными кузнецами петлями и засовами — чтобы открыть ворота, требовалось несколько человек, — выводили на единственную дорогу, шедшую вдоль высокого берега Камы. Зимой был еще санный путь через Каму, по льду, на ту сторону. Никакого жилья вблизи лесничества я не видала, по летней дороге возничий-башкир возил всю местную детвору в школу, куда-то далеко. Башкирами были и все остальные обитатели и работ­ники лесничества. Работу между собой просто делили, делали, что на тот день было самое необходимое. Ходили «смотреть за лесом», производили са­нитарную вырубку, заготавливали дрова на всю зиму на всех, косили и уби­рали сено. Но главное в этом лесничестве были лошади. Длинные конюшни тянулись почти по всему периметру поселения — почти от самых ворот и вновь почти до самых ворот, и везде стояли лошади. Лошади были «страте­гическим резервом» — их растили для фронта, и не дай бог что-нибудь бы хоть с одной случилось — головы не сносить всем подряд, начиная с директо­ра. Главных опасений же было два: волки и цыгане. От тех и других и спасал тын. Цыган просто не пускали в ворота (в них были врезаны и калитки для прохода людей), и всем приезжим эвакуированным строго-настрого за­прещали им открывать. Волки же просто не могли осилить забор такой высоты, но часто ночами подходили к самому тыну, карабкались по круглым бревнам, срывались и дико выли.

Коров, наоборот, не было совсем. Уж извели их по военному времени или их и раньше не водили, не знаю. В личных подворьях, при избах, держа­ли коз. Молоко у них было жирное, густо-желтое, только мало. На «вакуированных» не хватало, своих ребят в каждой избе было не меньше пяти, а часто и много больше. Избы, значит, были большие, огромные даже, с одним про­сторным жилым пространством; на ночь по всему полу раскатывали цвета­стые тюфяки, набрасывали такие же цветастые подушки. Укрывались по зимам старыми овчинными тулупами, а летом — чем попало. От тулупов, как угреешься, тоненько несло каким-то застоявшимся кислым запахом, но это был запах тепла, и противным он мне нисколько не казался. Тепло зимой бы­ло главной драгоценностью, никогда впослед­ствии я не переживала таких лю­тых зим, морозы за сорок держались неделями. Летом была такая же невыно­симая жара — много позже, в школе, я узнала, что это называется «резко континентальный климат».

На какой станции мы высадились из эшелона, не знаю. Вспоминается что-то вроде «Красной Березовки». Нас встречали несколько подвод из лесничества, нас — это не меньше пятнадца­ти, а может, и двадцати московских семей. Было уже холодно в тех местах, большинство приезжих, как и мы, были без теплых вещей. Как-то уселись, чем-то укрылись и тронулись в путь, долгий-долгий. Приезжих размещали по домам у конторы. Мы трое и еще одно семейство, тоже трое, попали к тому вознице, который нас и вез. Звали его Селим Безяев. Из пятерых его детей помню имя только одной девочки лет пятнадцати, тоненькой и гибкой, как лоза. Ее звали Алия. Жена Селима, хозяйка дома, не запомнилась вообще, по-русски она говорила с трудом, общаться с нами стеснялась, а лицо ее всегда было склонено: то над корытом, то над грядками, то над чугунками в печи. Помню только, что она была широколицей, как большинство башкир, а хозя­ин, наоборот, очень узок был лицом, ходил всегда с покрытой головой и никогда не стриг слабо растущую узкую же бородку (я потом в школе увидела в учебнике портрет Улугбека и все не могла понять, кого же он мне так остро напоминает).

Поделиться с друзьями: