Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 5 2009)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

«Меня зовут Рахиль Марковна, — сообщила она наконец, когда шум с вставанием и усаживанием улегся. — Если кому-нибудь трудно будет сразу запомнить, ничего, я не обижусь. Привыкнете», — повторила она с улыбкой. Тут дверь отворилась, и в класс вошла тоже довольно пожилая, хотя и моло­же Рахили Марковны, узколицая женщина в строгом темном костюме (от­глаженная блузка с брошью, застегивающей воротник, была на месте). Ра­хиль Марковна встала первая, мы тоже поднялись, невпопад и хлопая крыш­ками. «Знакомьтесь, это наш директор, Софья Ивановна Перстова»,— сказала Рахиль Марковна. Директор что-то произнесла напутственное, покачала головой, увидев такое столпотворение в задних рядах, и удалилась. Рахиль Марковна продолжала знакомиться с нами. Мы вставали по очереди и назы­вали себя. P. M. находила фамилию в журнале, который лежал перед ней, и несколько секунд о чем-то размышляла. Потом или просто говорила «Са­дись», или брала за руку и пересаживала на другое место, маленьких побли­же, высоких подальше. Потом спросила: «Кто из вас умеет читать?» И я впервые подняла руку. Поднялось и еще несколько рук, немного, пять или шесть. P. M. первой подозвала меня к себе и положила передо мной книжку. Не букварь, а «Сказки» Пушкина. Книжка открылась на «Сказке о мертвой царевне и семи богатырях». «Прочти, что сможешь», — попросила она ласко­во. Тут уж мне было раздолье. Большую часть этих сказок я уже знала наи­зусть, я взяла с места сразу в галоп. Дочитала до строк

 

Девять месяцев проходит. С поля глаз она не сводит, Вот, в сочельник в самый, в ночь, Бог дает царице дочь...

 

Тут Рахиль Марковна предпочла остановить

меня, опасаясь рискованных подробностей (я о точных смыслах вообще не размышляла, пушкинский стих завораживал и запоминался легко и надолго, и мне этого было достаточно). Она задумалась, потом за руку отвела меня ко второй парте в ближнем к две­ри ряду и велела туда перенести мой ранец. Там уже сидела очень красивая девочка в настоящей форме: в темно-синем платье с белым кружевным во­ротничком, черном передничке с пелериной и белыми бантами в черных как смоль волосах. «Роза, — обратилась к ней учительница,— Наташа будет си­деть здесь, с тобой». Девочка кивнула. «Роза, — подумала я с восхищением, — настоящая роза!» Что это было просто имя девочки, мне даже в голову не пришло. Но это было имя, а фамилия Розы была Тевосян. И она была из на­шего Дома, только из первого двора. Видно, во дворе она вообще не гуляла, раньше я ее никогда не видела. В общем, от первого дня в школе у меня осталось два главных впечатления: мне очень понравилась учительница Рахиль Марковна и очень-очень понравилась девочка Роза Тевосян. Дома я трижды рассказывала об этом: отдельно маме, Марфуше и Юре. Мама, когда я назва­ла имя учительницы, вдруг воскликнула: «Как! В школе прямо против Крем­ля?!» Я не поняла смысла, но почему-то предпочла не переспрашивать. В этом же месте рассказа Марфуша уверенно обронила: «Еврейка». Я опять не поняла и переспросила, но Марфуша как-то смутилась и не смогла мне объ­яснить ничего. Брат имя учительницы пропустил без комментариев, а при имени Розы Тевосян так же односложно заявил: «Армянка». Я была в полной растерянности, а ведь ничего не стоило объяснить, что имелось в виду: после двух лет в Башкирии у меня уже было какое-то представление о националь­ностях. И потом, ведь были еще немцы...

Папа появился, как всегда, почти ночью. Я уже давно должна была спать, но, переполненная впечатлениями и своим новым положением «центра семьи», хотя бы и на один этот день, не могла уснуть. Папа приоткрыл дверь в нашу комнату и остановился на пороге, не зажигая света. Мама, стоя поза­ди него в коридоре, пересказывала ему мои школьные новости. «Рахиль Мар­ковна» она произнесла, нарочито педалируя, как бы теперь сказали. Но папа ничего не выразил. Он вообще не любил намеки и недомолвки, как-то уста­вал от них. Однако при имени «Роза Тевосян» вдруг оживился и спросил: «Не Ивана ли Федоровича дочка?» Мама этого не знала, сказала только, что из нашего дома, из первого двора. «Ну да, точно его. Тевосян — он же нарком черной металлургии! Ты разве не знаешь?!» Дверь закрылась, и дальше я уж не слышала, о чем они говорили. Но заснуть не могла еще долго. «Черная ме­таллургия» меня как-то очень испугала. Раньше я не слышала ни о каких «черных» наркомах. Я перебирала в уставшей голове черный Розин перед­ник, черные лаковые туфельки, черные волосы, брови и даже глаза и, на­конец, уснула, не придя ни к какому выводу (слово «металлургия», как со­всем незнакомое, меня не заботило). Наутро я подскочила ни свет ни заря, ушла в школу гораздо раньше брата, некоторое время ждала в школьном дворе, пока откроют двери, но Розы так и не увидела — как потом она расска­зала, утром ее подвозила к школе «папина машина», а из школы ее забирала «бонна». Но с меня достаточно было новостей, и я не стала спрашивать, кто это. Роза оказалась не просто застенчивой, а даже замкнутой. Она никогда не поднимала руку и не рвалась отвечать. И когда Рахиль Марковна прямо к ней обращалась, отвечала как-то с заминкой. Я просидела с Розой за одной пар­той весь первый и весь второй класс, но и сейчас не знаю, может, она просто заикалась.

В нашем классе оказалось еще две девочки из нашего Дома, тоже из первого двора и тоже мне не знакомые. Обеих звали Наташами. Наташа Гор­кина была дочкой того Горкина, который еще не был тогда «тем» Горкиным (секретарем Верховного Совета СССР). Наташа Микоян оказалась дочкой Микояна, только неизвестно, «того» или его брата, авиаконструктора. Совсем недавно я прочла книжку о конструкторе Микояне, Артеме, из серии «ЖЗЛ». Вот из этой книжки я узнала, что Наташа была дочкой того самого Микояна, Анастаса Ивановича. Более скромной девочки, чем Наташа Микоян, я, ка­жется, не встречала, честное слово. К тому же одета она была вроде меня — в шерстяной кофточке и юбочке, то и другое ей уже было сильно мало. Наташа была очень высокой, и руки чуть не наполовину свисали из штопаных рука­вов. Темные волосы были убраны в косички без бантов, темные глаза смот­рели неуверенно. В этой же книжке я прочла, что после школы она поступила в педагогический институт и, окончив его, уехала по распределению куда-то в Сибирь, где десятилетия проработала школьной учительницей. Наташа Горкина была полной противоположностью Наташе Микоян: она была круп­ная, веселая, общительная. И у нее тоже была «настоящая» форма. Ее Рахиль Марковна скоро назначила старостой нашего класса. Я тоже не осталась «без должности»— мне P. M. вручила такой беленький кармашек с нашитым на нем крестом из красной атласной ленточки. К кармашку была пришита бе­ленькая тесемочка, за которую можно было надеть его через плечо. Я с этого дня становилась «санитаркой». Мне нравилось носить этот кармашек, но что я должна была делать в этом своем новом качестве, я никак в толк взять не могла. То есть я должна была как бы проверять, в каком «санитарном состоянии» пришли девочки в класс. Но как? Посмотреть, вымыты ли руки,— вот и все «санитарное состояние». Рахиль Марковна посоветовала мне не расстраи­ваться и сказала в утешение, что назначила меня санитаркой, потому что са­ма я всегда такая чистенькая и с меня другие девочки будут брать пример. Больше всех это мое назначение и особенно это разъяснение порадовало Марфушу — дома за мое «санитарное состояние» отвечала она. У меня еще в эвакуации выросли длинные светло-русые волосы, которые няня каждое ут­ро заплетала в тугие косы, а раз в неделю, в субботу, мыла очень горячей во­дой с дегтярным мылом, вычесывала частым деревянным гребешком. А вдруг?.. Этот страх зародился еще в Башкирии, там-то было понятно поче­му. Но и в Москве, в знаменитом Доме на Набережной, он тоже никуда не делся и незримо присутствовал в каждой семье, где росли девочки с длинны­ми волосами. Даже в детском кардиологическом отделении Кремлевской больницы на улице Грановского с шелковыми пижамами и персидскими коври­ками ручной работы перед каждой кроватью, где я позднее отлежала не один месяц (а точнее, почти весь третий класс), и то стояла такая проблема: мало того, что родителей специально просили по­стричь девочек покороче — лучше всего наголо, — а то больница не отвечает за возможные (очень даже, как ока­залось, возможные) неприятности, так еще чуть ли не каждую неделю прихо­дил врач по этой части и всех тщательно осматривал (слово «педикулез» то­гда как-то было мало известно, и эта обязательная процедура едва ли не офи­циально называлась проверкой на вшивость).

Ой! Ну о чем это я! Совершенно об этом сейчас не время. Идет мой первый класс, благополучный и светлый. Конечно, я была круглой отлични­цей, такой круглой, что круглее не бывает. Ни в школе, ни дома у меня не было ни одной проблемы, никакой, хотя бы маленькой, сложности. И собы­тий тоже никаких. Вот только однажды Роза Тевосян все же пригласила меня в гости. Без повода, просто так. Почему-то это очень взволновало мою маму, видно, у нее вновь проснулась мысль войти в элиту Дома на Набережной. Меня как-то приодели, и я отправилась. В квартире Розы, еще гораздо боль­шей, чем наша, и совсем по-другому устроенной, из взрослых я видела толь­ко эту самую «бонну». Так, довольно молодая женщина, прислуга, только одетая по-городскому (видел бы кто, во что наша бедная Марфуша была оде­та!). Ни родители, ни какие-либо другие родственники (сестры, братья) не появлялись, и я даже не знаю, были ли они у Розы. Роза дома, в своей неслы­ханно роскошной комнате, была так же застенчива и молчалива, как и в клас­се. Чуть ли не молча она распахивала передо мной один за другим белые ла­кированные шкафы для игрушек. Шкафы не были забиты битком, за каждой дверцей шла своя сказочная жизнь со своими героями и обстоятельствами. Я тем не менее не дам себе волю и не буду описывать в подробностях эти кар­тины, не только нереальные, но и невообразимые. Не буду хотя бы потому, что сегодня похожие, такие (а может, и еще похлеще) детские бывают реаль­но в домах и коттеджах современных бизнесменов, поп-звезд и телеведущих.

Я это испытание выдержала, можно сказать, с честью, наверное, пото­му что все это было уж очень чересчур. Если добавить, что к тому времени (к восьми годам) у меня не было не только ни одной

куклы, но и вообще ни од­ной «купленной» игрушки (круглые коробочки из-под зубного порошка, кра­сивые осколочки разбитых чашек, которые мы, как «клады», закапывали на заднем дворе, — я играла в то же, во что играли мои сверст­ницы, у меня даже скакалки своей не было, только жестяная баночка из-под гуталина, которой мы играли в классики), читателю будет вполне достаточно. Другое дело — моя мама. Она просто думать ни о чем другом не могла, пока не придумала: мама решила пригласить Розу на мой день рождения — мне исполнялось восемь лет 12 апреля 1945 года. Роза спросилась дома и дала согласие. Что тут подня­лось! Никогда в жизни, «до того» я уж не говорю, но и за последующие ше­стьдесят лет не было у меня такого роскошного стола. Мама даже взаймы попросила какие-то недостающие продукты у двух своих приятельниц, единственных в нашем Доме тогда и еще очень-очень много лет. Опущу опять же подробности, и не потому, что они не заслуживают упоминания (напротив, они вполне достойны пера Рабле!), а по более печальной причине — праздник был отменен в последнюю минуту... Не рассчитывая на то, что я сумею не расплакаться, мама сама позвонила по заветному телефону и, сославшись на мою внезапную и трудноизлечимую болезнь, принесла свои извинения.

Что же случилось? Самое непоправимое. Мама поняла, что одними «кремлевскими сухими пайками» (тем более что Наркомчермет, всегда счи­тавшийся первым среди равных, получал «кремлевку» не в нашем «пункте раз­дачи», а совсем в другом «отсеке», который мы не видели и о котором не слышали) дело не выиграешь. А искусство приготовления восьмилетняя Роза никогда сама не оценит. А больше у нас просто ничего не было: огромные полупустые комнаты с минимумом самого необходимого из казенной мебели с «бирочками» — преобразования, да еще столь срочные, были невозможны, а значит, вся затея могла оказаться не только совершенно бесполезной, но и откровенно вредной. И мама, согласитесь, проявила себя в этом «сражении» как Наполеон и Кутузов в одном лице...

Из этого, в общем-то, незначительного, особенно на фоне судеб стра­ны, события последовало, однако, немало выводов, ближних и более даль­них. Ну, не для судеб страны, а для нашей семьи, конечно.

Во-первых, мама, не зная, чем отдавать взятые взаймы продукты, объ­явила мой день рождения общим праздником для всех кредиторов (они помогали и в приготовлении, между прочим), и не на один год, а, так сказать, на все времена. И это прошло на ура, и все участники моего восьмилетия считали себя приглашенными на все дальнейшие 12 апреля и редко пропус­кали (после смерти мамы остававшиеся еще две-три ее приятельницы всегда поздравляли меня по телефону и как-то обижались, что я не продолжила эту «чудесную традицию»).

Во-вторых, вскоре было решено расширить эту традицию и устраивать «складчины» по всем возможным праздникам, государственным или личным. А таких даже в том году было немало: тут же шел Первомай, а потом нагря­нул и День Победы. На складчинах роли и продуктовые взносы распределя­лись теперь заранее, и сами столы накрывались то в одной, то в другой семье (я еще расскажу о них, маминых ближайших подругах того периода, тем бо­лее что это были и мои ближайшие подруги, сами понимаете). Я даже не­много выиграла от этих начинаний — мне впервые сшили, и не дома, на ру­ках, а у настоящей портнихи (мама почему-то называла ее модисткой) целых два наряда — для зимних и летних сборищ. Надо добавить, хотя можно было бы и не добавлять, что брат Юра тут же, немедленно и решительно, оградил свой день, 28 апреля, из этих сборищ.

Но самое главное было третье, чуть более отдаленное последствие. Оно произошло в 1946 году, а пока Москва в нетерпении ждала побед­ный май 1945-го. Еще шли кровопролитные бои во всей Западной Европе, еще приходили похоронки и лились вдовьи слезы, детские дома по всей стране переполняли голодные и холодные сироты, а Москва уже хотела встречать Победу. Едва ли не каждый день торжественный и все более радо­стный голос Левитана сообщал о взятии какого-нибудь большого города и о салюте в честь этого события. На совершенно пустую тогда Болотную пло­щадь, на которую как раз и выходила половина окон нашей, 418-й, кварти­ры, с утра свозили большие аэростаты, прожекторы, залповые орудия. Вече­ром, как стемнеет, аэростаты поднимали в небо «парный портрет» Ленина и Сталина, прожектора не просто освещали в небе этот портрет, но и заводили хоровод, то скрещиваясь, то расходясь в стороны. Народ с наступившей тем­нотой заполнял эту и другие центральные площади города, и начиналось все­общее ликование. Победа была на пороге.

Точно в этот день, 9 мая, был день рождения одной из участниц мами­ного начинания по части складчин, Клары Георгиевны Степановой. Они с мужем Петром Викторовичем, единственные, жили в нашем же подъезде, двумя этажами выше. П. В. Степанов был «сотрудник аппарата» правитель­ства, так же, как и наш папа. Дважды в день служебная машина с шофером отвозила его на службу и привозила обратно. Что он там делал на этой служ­бе, мне до сих пор неведомо. Но он был работник той же категории, что и Григорий Сергеевич, и жизнь Степановых мало чем отличалась от нашей. Разве что у них вообще не было детей. Тем более активной участницей складчин была Клара Георгиевна. Так вот, 9 мая 1945-го ей исполнялось со­рок два, кажется, года, и всеобщий праздник должен был состояться у них. С утра вовсю кипели подготовительные хлопоты, пекли, жарили, сбивали в ту­гую пену, растирали с сахаром, ну, хозяйки сами могут рассказать все лучше меня. Потом откуда-то родилось, покатилось, крепло одно только слово: «Победа!» Клара Георгиевна сияла, решила, что постарались специально для нее. Решено было накрыть стол и пойти на площадь. А потом, после салюта, вернуться и отметить. Юра исчез куда-то, никого не спросив и не поставив в известность, а меня решили оставить дома (я была очень маленькой, меня правда могли затоптать), но не у нас, а у Степановых, около накрытого сто­ла. Я уже давно не относилась к голодающим, и меня не надо было преду­преждать, чтобы я ничего на столе не трогала. У меня уже сложилось, может и не оформленное в слова, внутреннее понятие чести, и я уже умела ставить ее выше простых благ. Но была у Степановых вещица, перед притягательно­стью которой я не сумела устоять. Что за вещица? Да так, пустяк, сущая ме­лочь. На туалетном столике у зеркала стояла фарфоровая фигурка кукушонка — небольшая черная птичка с раскрытым красным клювом. Наверное, это бы­ла пепельница, и надо было тушить папиросу, сунув в этот жадно разинутый клюв, но у Степановых никто не курил, и фигурка стояла просто так, для кра­соты. Я ее видела не в первый раз, она всегда стояла на этом месте, но рань­ше я стеснялась попросить посмотреть, а тут решилась — я ведь была одна во всей квартире. Потянула за клювик, так, чуть-чуть, не сильно, но он не толь­ко почему-то остался у меня в руке, но и вся фигурка хлопнулась со столика об пол и разлетелась в мелкие куски. Панику, которая меня охватила, я и сейчас, через шестьдесят один год, не могу описать словами. Я не плакала, я ревела белугой одна в квартире, спешно собирая черно-красные осколки в свой носовой платок. Собрала кое-как и побежала на кухню выбросить в му­соропровод. Открыла крышку люка и совсем близко услышала вдруг шум работающего лифта. Не успела сообразить, откуда здесь взяться лифту, как небольшая кабина с железной сетчатой дверью остановилась прямо против меня. И кабина была не пуста! Не спрашивайте меня, как уж там было техни­чески все устроено (скорее всего, две квартиры, а в Доме Правительства на одной лестничной площадке всегда было только две, где-то в недрах этажа сходились кухнями, и устроенные в них мусорные люки выходили к одной кабинке лифта-чистильщика), только мусор из квартир собирал в бак внутри кабины вверх-вниз снующий лифт, и не автоматически, а с помощью челове­ка в зеленой форме: галифе и гимнастерка без знаков отличия. Мне кажется, страшнее человека я никогда не встречала, а уж за те первые восемь лет — точно никогда. Он был не просто бледный, а серый с зеленым в свете единст­венной тусклой лампочки, жиденькие волосы зябко жались к уродливому шишковатому черепу, маленькие оловянные глазки слезились, крючковатые пальцы хищно шевелились... Внизу, в каких-нибудь ста метрах, ликовала победная Москва — и мои родители, и Степановы, и все-все, а меня за этого не­счастного кукушонка должен был схватить и увезти в своем смрадном лифте страшный человек, неизвестно откуда взявшийся. Я не помню, что потом было, скорее всего, он просто опустошил наш маленький бачок в свой боль­шой и отправился дальше в свой бесконечный путь... Появившиеся вскоре взрослые, веселые и счастливые, просто отнесли меня, зареванную и обесси­левшую, в нашу квартиру двумя этажами ниже, где спасительница Марфуша умыла меня, раздела и уложила, а я ей тем временем все рассказала. Про «зе­леного дядьку» Марфуша не переспрашивала (видала его не раз по ту сторо­ну нашего мусоропровода и догадывалась о его истинном «предназначе­нии»), а про разбитого кукушонка обещала попросить маму поговорить с те­тей Кларой— уж не осердится ради праздника великого. Эту историю мне и впрямь никто никогда не поминал, да и не требовалось — сами видите, как хорошо я ее помню...

Поделиться с друзьями: