Новый Мир ( № 6 2007)
Шрифт:
Бегут ребята на пожар эпохи.
И воробей летейский сыплет крохи
голодным людям. Это ль не игра?
Тут и есенинская тоска, и пастернаковский (а затем и самойловский) полушалок, и воробей Катулла, и элегический отзвук витальной силы Чухонцева: “…все заняты своей игрой. / Иной раз выйдешь за газетой / или собаку прогулять, / глядишь — а день такой отпетый, / что шапку норовит сорвать! — / торчит из снега остов елки / в квадрате голого двора, / скрипит белье, летят иголки — / вот это, думаешь, игра!”
Способ работы Новикова с чужим словом коррелирует с общей авторской техникой
Настоящий охотник попадает в живую мишень не целясь. В стихах Новикова важно не только выраженное, но и почти выраженное, чуть было не сорвавшееся с кончика языка. Такой метод надежно страхует от ловушек пошлости, но он же привносит в стихи известную долю герметичности. Заметно, как сознательная закрытость и без того не слишком распахнутой навстречу читателю поэтики со временем постепенно возрастала. Точно по собственному выбору, поэт закрыл за собой дверь и запер ее изнутри — жест твердый и трагический.
Денис Новиков еще в ранней юности был признан как равный коллегами по поэтическому цеху и ушел из литературы, а вслед за тем — и из жизни в возрасте, когда многие только достигают творческой зрелости. Он был одним из самых талантливых авторов своего поколения. Его еще окончательно впишут в контекст современной русской поэзии и, без сомнения, ему посвятят исследовательские труды. Нам же пока предстоит хотя бы просто внимательно прочесть его от корки до корки.
В “Самопале”, последнем сборнике Д. Новикова, есть восемь строк:
Все сложнее, а эхо все проще,
проще, будто бы сойка поет,
отвечает, выводит из рощи,
это эхо, а эхо не врет.
Что нам жизни и смерти чужие?
Не пора ли глаза утереть.
Что — Россия? Мы сами большие.
Нам самим предстоит умереть.
И той России, в которой жил поэт, и самого поэта, который жил в той России, нет. Остались стихи.
Они живут.
Артем Скворцов.
Казань.
"Господа, если к правде святой..."
Борис Егоров. Российские утопии. Исторический путеводитель. СПб., “Искусство — СПБ”, 2007, 415 стр.
Стихотворение Беранже “Безумцы” (“Les Fous”), известное у нас по переводу В. Курочкина, могло бы служить эпиграфом к тем сотням, а возможно, и тысячам исследований, которые посвящены проблемам утопии и утопического сознания, его роли в мировой истории. Патетически и с надрывом декламирует Актер в пьесе Горького “На дне”:
Господа, если к правде святой
Мир дорогу найти не сумеет,
Честь безумцу, который навеет
Человечеству сон золотой.
Поэт нашел удивительно точное слово “le fou”, которое во французском языке означает и дурака, и придворного шута, имевшего привилегию говорить иной раз горькую правду. Причем в утопическом варианте этого “безумства” воплощен целый клубок трагических парадоксов человеческого существования: люди не могут не мечтать о прекрасной жизни (лучший пример тут Дон Кихот), они воплощают утопию в жизнь и убеждаются в том, что реализация светлой мечты ведет к антиутопии. Но утопия не умирает, мы все обречены на то, чтобы снова и снова наступать на грабли…
Отсюда и вечная актуальность темы, отсюда интерес к очередной книге, этой теме посвященной. Ее автор — известный в мировой филологической науке человек, один из создателей московско-тартуской семиотической школы, бывший долгие годы ближайшим другом и соратником Ю. М. Лотмана. Работает Б. Ф. Егоров и как культуролог, см. его фундаментальное исследование “Очерки по истории русской культуры XIX века”1. Книга о русской утопии является логическим продолжением этого труда, а также других работ ученого, посвященных отечественной литературе и критике позапрошлого столетия.
Опираясь на большой фактический материал, Б. Ф. Егоров привлекает наше внимание к “классическим” произведениям типа “Что делать?” Чернышевского и к вещам малоизвестным вроде зашифрованных утопических проектов Н. В. Кукольника или романа “Рай земной” (1903) К. С. Мережковского, брата известного писателя.
Определенные (и вполне понятные) трудности испытал ученый в попытках дать свое определение изучаемому явлению. Он пишет: “Я <…> расширяю (или сужаю?) понятие и определяю утопию как мечту об идеальной жизни в любых масштабах и объемах <...> ” (курсив автора. — В. В. ). “В утопическую область я включаю не только печатные <…> тексты, но и устные рассказы и идеи, не только художественные произведения, но и трактаты, письма, очерки <…>”. На наш взгляд, ни о каком “сужении” понятия речь тут не идет, наоборот, “утопия как мечта” фактически понята как некий “мегажанр”, включающий в себя по сути дела любые жанры. Именно любые, то есть не только словесные (речевые по терминологии Бахтина), но и живописные (пасторальные, идиллические пейзажи), музыкальные, архитектурные (храм как “земной рай”), садово-парковые (сад как hortus conclusus, минимальное подобие Эдема). Исследователь в основном занят анализом словесных утопических жанров и личностями их творцов, но иногда говорит и об отражении утопической тематики в других сферах искусства.
Автор понимает парадоксальную связь между утопией и антиутопией. Он пишет, что еще у Свифта “утопией прикрывались полемика и сатира. Они, заполняя все пространство произведения, превращают утопию в антиутопию (курсив автора. — В. В. ). Утопия может смешиваться с антиутопией и перетекать в нее”. Здесь напрашивается обобщение — практически любая утопия несет в себе имплицитно собственное отрицание, “деконструирует” себя, выражаясь языком Жака Деррида. Если же утопия реализуется и даже долгое время существует, скажем, в форме сельской идиллии, то все равно она разрушается под воздействием внешних агрессивных сил. Достоевский, как показано в книге Егорова, гениально и парадоксально заострил этот момент в “Сне смешного человека” — один “грешник” легко разрушил целый рай! Но это лишь значит, что в душах невинных обитателей блаженной планеты всегда таились разрушительные “микробы” всевозможных страстей.