Новый Мир (№ 6 2009)
Шрифт:
С утра Чехов успел осмотреть знаменитые Сады Корицы (ничего особенного — белоснежный кварцевый песок, в который там и сям натыканы кусты), а потом весь день, пока не спала жара, сидел в гостиничном номере, записывая дорожные впечатления. С О’Харой условились на вечернюю прогулку: любой город, а чужой в особенности, можно узнать, лишь пройдя по нему в сумерках (О’Хара чуть подчеркнул голосом последние слова, и Чехов мысленно усмехнулся: уж конечно этнолог не знал заглавие сборника его рассказов).
А Коломбо вечером и впрямь оказался чудесен, не похож на себя дневного: Чехов понял это еще третьего дня,
— Скажите, мистер О’Хара, — спросил Чехов. Они сидели на балконе двухэтажного каменного дома; словно бабочкино крыло, дышала китайская циновка, которую, сидя за стеной, не доходящей до потолка, раскачивали невидимые слуги. — Как вы различаете... нет, я не говорю — сингалезов и тамилов или китайцев и афганцев — здесь все ясно. Но эти бесчисленные касты, мелкие народности, их обычаи — как вы запоминаете? Тренировка?
— И тренировка тоже. — О’Хара повертел в руке полупустой янтарный бокал. — Но главное в другом. Обычно мы смотрим на человека — и что видим? Особые приметы, говоря языком протоколов. Моя задача — увидеть не человека, а сумму... как бы сказать... всего, что сделало его тем, чем сделало. Происхождение, родина, каста, профессия — всё. Если угодно, считайте это доказательством, что цельного “я” не существует. Мне было легче прочих: я вырос на лахорском базаре, для меня все началось с игры: переодеться, скажем, в ученика факира — значит принять на время его платье и душу. А потом вернуться.
— Стало быть, существует такое “я”, к которому вы возвращаетесь?
О’Хара негромко рассмеялся и осушил бокал.
— Вы слишком европеец. А как работает врач?
Теперь улыбнулся Чехов:
— Да, пожалуй, так же. Нужно знать каждую мелочь в устройстве организма и определять, из-за какой суммы неполадок возникает болезнь. Но перевоплощение не требуется.
— Другими словами, мне нужно отделиться от своего “я”, а вам — от чужого.
— Именно: нет человека, есть пациент. Поэтому так трудно лечить своих. Интересно, как мыслят политики: нет людей, даже стран — есть интересы и влияния?
— В подобном духе можно разобрать все профессии. Как думают писатели? А шпионы?
— Так же, как мы, — ответил Чехов и снова чуть улыбнулся. — Но каждое обобщение — условность. Среди врачей есть, к примеру, диагносты и практики.
— Среди этнологов тоже. — О’Хара встал, положил на стол купюру и жестом остановил Чехова, который полез за кошельком. — Я практик. Пойдемте.
У входа в ресторан было людно и шумно; О’Хара сделал шаг в сторону — и они оказались в ярко освещенном, но совершенно пустом переулке. Тени колыхались на матовой брусчатке.
— Какой ухоженный город, — сказал Чехов. — Но есть же тут и трущобы?
— Трущобы? — переспросил О’Хара.
— Бедные, опасные для чужаков районы. — Чехов с интересом следил за тем, как этнолог помещает новое слово в мысленную картотеку: едва ли не был слышен щелчок каталожного ящика.
— Есть, конечно. В одном из них вы даже были: Черный город, где базар. Хотите посмотреть ночью? Думаете, имеет смысл?
— Молодой человек, — с шутливой строгостью сказал Чехов, — я пешком обошел самый большой российский каторжный остров.
О’Хара подумал, кивнул, чуть приподнял правую руку, и из рукава с еле слышным шуршанием выскочил небольшой револьвер.
— Если вы готовы к прогулке, — сказал он, — то и я тоже.
Келани — река узкая и глубокая, но возле устья ее можно перейти, не замочив ног, — так плотно стоят у берегов барки, груженные рисом и чаем; дальше вглубь острова берега заболачиваются, и Келани становится крокодильим садком. Черный же город лежит на полдороге между этими крайностями: уже видна густая темная вода, но берега еще не заросли манграми — на реку выходят тылы складов, хибар, дешевых харчевен; и промежутки между фонарями все длиннее.
Только теперь Чехов понял смысл вопроса О’Хары: этнолог знал, что по вечерам здесь не увидишь ничего и никого: все прячется, заползает в глиняные мазанки, а уж какая жизнь идет там, ведают лишь местные; и не говорят.
Чехов вышел на темные мостки, скрипящие под ногой; подошел к самому краю. О’Хара остался на берегу.
Впереди не было ничего, только беспросветная вода и сомнительный огонек; потух. Символ, навязчивый до банальности: такова и жизнь человеческая. Если бы моя закончилась здесь, у реки, — то что? Что? Он прислушался к себе. Не было ни страха, ни смирения — только черное, как эта чужая, дальняя река, желание сделать еще один шаг.
Если он умрет здесь и сейчас, думал О’Хара, то что? Что? Он умирает и так, сколько я видел чахоточных — ошибиться нельзя. Одна пуля в основание черепа — смерть быстрая, аккуратная и, говорят, безболезненная.
А для него — еще и благодатная, взамен долгой муки, ему уготованной.
И то, что он об этом не узнает, не меняет ничего.
А он думал: еще один шаг.
Еще один шаг.
Шорох позади: револьвер лег в ладонь.
Вот так: даже выбор остался не за мной. Спасибо и на этом: писательское самоубийство — такая пошлость... Он наклонил голову и ждал.
Волосы на затылке были пострижены аккуратным полукругом.
— Доктор, — сказал О’Хара.
Чехов обернулся.
О’Хара стоял, сунув руки в карманы, и улыбался.
— Ступайте вон туда... — Он мотнул головой. — Пройдете по улице, выйдете к перекрестку, где собираются рикши. Больше рупии не давайте, это с чаевыми. А у меня, уж простите, еще дела.
Он снова кивнул и исчез в темноте.
Теперь пошли мытарства. Козырьки крыш сходились навесом; улица делалась все более темной и все более вонючей. По правую руку, где-то под стеной, похлюпывала канава. Улица сузилась до переулка и запетляла; на каждом шагу упираешься в шершавую стену. Дверей не было, и не было перекрестков.