Новый Мир ( № 8 2004)
Шрифт:
Ильин однажды замечательно точно определил распространенный прием полемики: “инсинуировать пакость сердца своего предмету своего недоброжелательства”. У самого Ильина сердце было чистым до детскости, беззащитности. Но неосознанно и он приписывал некоторые собственные качества своим оппонентам. Так про маститого юриста и кадета Кокошкина Ильин писал, что тот “понимал политику как мечтатель и доктринер”. Речь идет о либерализме Кокошкина, но ведь и мечтательность, и доктринерство, и утопизм могут быть и с другим идеологическим знаком, и в этом плане Ильин сам заплатил им щедрую дань. И — верил в белого если не Царя, то Вождя, способного вытащить Россию из коммунистической бездны, настолько, что, когда скоропостижно скончался барон Врангель (действительно крупнейший, очевидно, наш политический деятель после Столыпина), умолял не хоронить его до появления трупных пятен — в надежде на летаргию.
“Иван Ильин — тип германца”, —
...Оказавшись после ленинской тирании в послевоенной Германии, социально и культурно разлагавшейся на глазах и могшей в любую минуту стать добычей для коммунистов, Ильин увидел в национал-социализме панацею от красной угрозы. Гуль недобросовестно упрекает его за это уже после Второй мировой войны, Холокоста и всех прелестей фюреровского беснования. Задним умом все умны. А в начале казалось, что “фашизм мог и не создавать тоталитарного строя: он мог удовлетвориться авторитарной диктатурой, достаточно крепкой для того, чтобы: а) искоренить большевизм и коммунизм и б) предоставить религии, печати, науке, искусству, хозяйству и некоммунистическим партиям свободу суждения и творчества в меру их политической лояльности”. Но если фашистам — предупреждал в 1948 году Ильин — “удастся водвориться в России (чего не дай Бог), то они скомпрометируют все государственные и здоровые идеи и провалятся с позором”.
Или вот Андрей Белый — не сморгнув, в своих не лишенных подсоветско-конъюнктурных интонаций мемуарах “Между двух революций” аттестует Ильина “воинственным черносотенцем”. С чего же он это взял? Какая недобросовестность — знал, что политэмигрант Ильин за руку не схватит. А между тем Ильин еще в 1926 году писал: “Для того чтобы одолеть революцию и возродить Россию, необходимо очистить души — во-первых, от революционности, а во-вторых, от черносотенства <...> Черносотенство есть противогосударственная, корыстная правизна в политике” . (Здесь и далее курсив Ильина.)
Ильин дорог и интересен именно своей попыткой выработки новой идеологии: одновременно правой и — просвещенной, моральной — но свободной от обскурантизма. Он срывался, и срывался неоднократно, доходя порой до абсурда, но в главном здравости тоже ему хватало...
Знаменитая его книга “О сопротивлении злу силою” (1925) всколыхнула эмигрантов всех политических лагерей. Теперь вся эта полемика собрана под одной обложкой и составляет замечательную яркую и интересную идеологическую полифонию.
Сейчас сразу и не поймешь: из-за чего весь сыр-бор? Взыграло интеллигентское ретивое, и на Ильина накинулись сразу всей стаей в амплитуде от новых религиозных философов до эсеров-террористов. Набросились в стиле “неистового Виссариона”: “Апостол кнута! Проповедник невежества!” Верно, не научила их революция ничему. Ладно социал-демократка Кускова: мол, Ильин проповедует “о допустимости попрания зла с точки зрения православия”. Ужасно. То ли дело предшественники Кусковой: “Желябов, Перовская, сотни других борцов отдавали жизнь за отпор злу. <...> Главное значение террора было в борьбе со злом, в прямой с ним схватке, в отпоре злу, а не в мести”. Или эсер Чернов: “В террористе боевой героизм достигает своего максимума <...> одиночество террориста требует чрезвычайной внутренней силы, сосредоточенности, силы личной убежденности и энтузиазма. <...> Коллизия кажется неразрешимой. Она выливается в яркой безысходной формуле: „нельзя — и надо”, как повторял когда-то в величайшем напряжении своей чуткой, беспокойной совести Иван Платонович Каляев”. Или: “Если мы вспомним, как решали для себя эти вопросы подвижники и герои подпольной террористической борьбы против самодержавия, мы увидим здесь (в книге И. Ильина. — Ю. К. ) перепевы их задушевнейших мотивов. Ильин лишь повторяет зады революции... посильно пытаясь соответственно их освоить согласно потребностям контрреволюции”. В этом-то все и дело: нам вас убивать можно, а вам нас — нет! Этим десятилетиями держалась тлеющая русская революция, в этом находила она поддержку у Льва Толстого, либеральной адвокатуры, уж не говорю об идеологах-разночинцах. И вдруг Ильин осмелился возвысить свой голос, что на террор, на революцию надо отвечать адекватно и это даже богоугодно. Ка-ра-ул! Зинаида Гиппиус об И. Ильине: “Это не философ пишет книги, не публицист фельетоны: это буйствует одержимый”. Ильин и впрямь был человеком клокочущим и порою неистовым и мог, как теперь говорят, “подставиться”, когда утверждал, например, что дух немецкого национал-социализма сродни духу русского белого движения. Но согласитесь, есть же правда в его ответных — Гиппиус — словах: “В час величайшего крушения и унижения Родины патриоту естественно быть одержимым любовью к ней и буйно относиться к ее врагам <...>”.
Хотя и то правда, что, как и во многих мечтателях, не укорененных в циничной повседневности, в Ильине недоверчивость сочеталась с повышенной экспансивностью. Ильин хотел бы любить людей, он и жил, в сущности, как типичный русский правдоискатель, “чтобы любить и быть любимым”, но — по понятным причинам — это у него не всегда получалось. И он доходил вдруг до белого каления даже и там, где это было вовсе не обязательно.
Разумеется, талантливее других критиковал Ильина Бердяев. Пафос его свободолюбия носит уже не столько освободительный, сколько экзистенциальный характер. И он, очевидно, прав, указывая, что Ильин “не может мыслить спокойно, легко теряет равновесие”. Но эти же упреки он может, впрочем, адресовать и себе. Чем еще объяснишь, что — по Бердяеву — “Ильин хочет восстановить инквизиционную юстицию”, что он “ныне отдал дар свой для духовных и моральных наставлений организациям контрразведки, охранным отделениям, департаменту полиции, главному тюремному управлению, военно-полевым судам”. Читаешь — и не веришь своим глазам: что за “белибердяевщина”? Ильин иногда, теряя равновесие, и впрямь “заговаривается” (особенно в “Наших задачах”), но все-таки не настолько, как тут Бердяев, который — как справедливо замечает Ильин — “просто галлюцинирует насчет моей книги и моих воззрений”. “В длинном пути, уготовлявшем большевизм, непротивленства у нас не было никакого”. Ну а “непротивленство” Временного правительства? — спрашивает Ильин. “Кто из нас не помнит этого позора?” И десяти лет не прошло, как забыли позорный жалкий путь от февраля — к октябрю в 1917-м, когда власть, как то, что плохо лежит, взяла наконец, выражаясь современным языком, ленинская преступная группировка, вооруженная мощной популистской идеологией.
Забыли, впрочем, слава Богу, не все. Так, 8 августа 1925 года П. Н. Врангель писал Ильину следующее: “Глубоко благодарю Вас за присланную Вашу книгу „О сопротивлении злу силой”. Книга эта произвела на меня сильное впечатление не только теми мыслями, которые Вы выразили в ней и которые нам, участникам борьбы с величайшим в мире злом, так близки и понятны, но и своей исключительной своевременностью. Многие, духовно утомленные тяжкими годами изгнания, теряют веру в нравственную необходимость борьбы и соблазняются мыслью о греховности „насилия”, которое они начинают усматривать в активном противодействии злу. Ваша книга откроет им глаза. Нам же, взявшим на себя всю тяжесть ответственности за поднятый меч во имя высшей Правды, книга Ваша даст новые силы для тяжелого подвига”.
Как видим, между пониманием и признанием одной и той же книги “государственным человеком”, с одной стороны, и “орденом русской интеллигенции”, с другой — бездна. Ильин освящал войну с большевизмом религиозно . И Врангель не мог благодарно не оценить это...
Разделение же сохранялось и далее, аж до 80-х годов. Так, в пору моей эмиграции в разговоре с Н. А. Струве я как-то упомянул о генерале Кутепове и страшной его кончине. “Солдафон”, — усмехнулся Струве. Правда, “родословную” такого скептицизма в ту пору я, конечно, еще не вычислил.
Врангель вывез из Крыма не деморализованную, а напитанную высоким патриотическим пафосом армию. Но делать ей на Западе как таковой было нечего. И на успешную интервенцию, и на внутреннее восстание, на помощь которому она могла бы прийти, надежды было все меньше: террор и тотальная пропаганда внутри страны делали свое дело. Скоропостижная кончина П. Н. Врангеля в апреле 1928 года уберегла его от еще горшей участи: быть выкраденным и убитым сталинскими агентами. Не “солдафонам” было тягаться с чекистами в конспирации.
Стремясь политически и морально окормлять белые эмигрантские массы, Ильин благодаря, увы, оказавшемуся с коротким дыханием “деньгодателю” выпустил несколько номеров журнала с крайне неудачным названием “Новый колокол”. Сразу возникали нехорошие исторические аллюзии: христианин-охранитель превращался, таким образом, в революционного демократа, косвенно легитимизируя тем самым и большевистскую власть в Кремле. Гордиев узел послереволюционной истории эмигранты не могли уже ни разрубить, ни распутать3.