Новый Мир ( № 8 2004)
Шрифт:
Думаю, все было именно так, как рассказано. Думаю нечасто, иногда. Юкио Мисима, распоровший собственный живот перед дворцом японского императора, нравится мне куда меньше. Мисима оставил о себе слишком публичную память, слишком навязчивую. Японская традиция полагает харакири не преступлением, а доблестью. Наверное, у японцев есть основания так считать, японцам виднее. Речь, однако, пойдет главным образом о французах.
(РОМЕР) Зимой увидел в телевизоре любопытный исторический сериал. В одном из первых эпизодов, дальше которого я так и не продвинулся, главная героиня, розовощекая старшеклассница, становилась объектом вожделений большого начальника, похотливого самца Лаврентия Берии. Самец приводил школьницу на конспиративную квартиру и необаятельно с нею заигрывал, вначале
Экранизировав расхожую легенду о злокозненном наркоме, авторы намеревались его дискредитировать? Так сказать, канонизировать образ злодея-сладострастника? Но все последние годы общественную мораль насильственно сдвигали в направлении чувственных свобод и материальных удовольствий. В контексте нашей нынешней, с позволения сказать, культуры, вульгарной и местечковой, сексуальный гигант в пенсне предстает благородным героем-любовником! Эдаким адаптированным шевалье . Школьницу не особенно жалко. В самом деле, разве он не обеспечит ей всестороннее “хорошо” — в постели и последующей повседневной жизни? Разве не об этом, уверяют нынешние аналитические программы и ток-шоу, “все они мечтают”? Почему же чертовка не отдается ему с тою готовностью и тем порочным изяществом, которые не первое десятилетие преподносятся телевизором в качестве нормы — в каждом втором рекламном ролике, в каждом первом сериале? Короче, в чем же тут преступление? В том, что продвинутый начальник стремится к немедленному удовлетворению естественной потребности? Нет, он решительно ни в чем не виноват.
Глядите, как колбасит, разрывает на части наших растерявшихся от обилия денег и впечатлений “творцов”. Их протагонист, заявленный герой сериала, — девчонка. Фабула антисоветская, легендарная: девчонку похищает змей-горыныч, ненавистный либеральному сознанию насильник нарком. Но постсоветская логика переназначает героев: протагонистом становится Берия, активность которого теперь невозможно, попросту неловко осудить. И наоборот: взятая напрокат из давешних советских времен девочка-припевочка в белом фартучке, неумелая и стеснительная, вызывает чувство глубокого недоумения.
Итак, корректное, непредвзятое считывание проявляет следующее: категория преступления нашими новыми творцами элиминирована! С некоторых пор преступление у нас невозможно, поздравляю! Не знаю, что было дальше, но в отчетном эпизоде я пожелал любовникам обоюдного удовольствия. Погодите, будут еще и не такие мутации, еще и не такой расколбас.
Отчетный сериал странным образом срифмовался с предпоследним фильмом Эрика Ромера “Леди и герцог” (2001). Фильм рассказывает про эпоху Великой Французской революции. Некая английская дама, Грейс Эллиот, фаворитка, а в недавнем прошлом и любовница герцога Филиппа Орлеанского, оказалась в центре революционных событий, иначе — в Париже. Король Людовик арестован и ждет приговора. Герцог Орлеанский — противник Людовика, хотя, кажется, кузен. Именно в качестве противника короля и записного демократа герцог избран в революционное собрание, в Конвент или как его там, не важно, все равно. Теперь герцог ведет сугубо политическую жизнь, а его бывшая любовница, нынешняя добрая подруга, пытается вести себя прежним, светским образом. Впрочем, это ей не удается.
Ромер, за вычетом двух-трех случаев работавший исключительно с современностью, идет поперек традиции костюмных исторических фильмов. Точнее, он иллюстрирует достоверной реалистической картинкой только локальную историю Грейс Эллиот, ее частную жизнь, то есть “крупный план”, понимаемый в том смысле, который я предложил текстом “Левее левого” (“Новый мир”, 2004, № 4). Что же касается “общего плана”, то он недостоверен. Парижские здания, улицы и дворы выполнены в режиме вызывающе условной компьютерной анимации, словно нарисованы на заднике павильона.
Что же получается, так называемая “улица”, где будто бы совершаются революции, маршируют революционные полки и где взбунтовавшаяся чернь победно предъявляет испуганным аристократам отрубленную голову королевы, ставится Ромером под сомнение?! Безусловно! Достоверность и значение “улицы” проблематичны. “Улица” — стилизованный, картонный муляж, а растрепанная королевская голова — фетиш, кость для голодных бродяг. Подлинная сущность революционных событий раскрывается в салонных эпизодах.
Рискуя собственной жизнью, Грейс спасает от Революции коменданта дворца Тюильри герцога Шампсене. Не будучи с ним в связи, не будучи даже влюблена, из чистого человеколюбия, по моральным соображениям она просит заступничества у герцога Орлеанского, она прячет несчастного Шампсене в собственной постели.
По мере приближения решающего голосования в Конвенте, где и должна решиться судьба Людовика, Грейс предпринимает обработку герцога Орлеанского. Она требует от него верности законам чести и спасения монарха, она упражняется в риторике, она апеллирует к морали. Герцог увиливает от прямого ответа, намереваясь притвориться больным и не ходить в Конвент в день голосования. Однако идет и голосует. Когда короля таки приговаривают к смерти, Грейс и демократически настроенные, но все же верные королю посетители ее домашнего салона негодуют: “Спасая свою честь, герцог обесчестил дело революции!” Оскорбленная леди даже приказывает снять парадный портрет герцога со стены и спрятать в чулане.
Революция тем временем переходит к Террору, на века оформляя его архетипические черты. Почти безо всяких оснований Грейс приводят в залу, где вершит свою волю революционный Трибунал. “Я невиновна!” — снова морализирует Грейс. Пустое, Трибунал предъявляет свои риторические фигуры: “Я знаю эту женщину, она роялистка. Она пыталась выдать девушку из Орлеанской династии за английского принца!” Кстати, прошлогодняя картина Ромера (род. в 1920-м!), которую мне пока не удалось посмотреть, посвящена, насколько я понял, француженке 30-х годов XX века, внезапно догадавшейся о том, что ее муж является агентом сразу нескольких разведок, и не в последнюю очередь советской.
И все-таки что считывает непредвзятый зритель здесь? Во-первых, отмеченное выше обстоятельство: “улица” и чернь — это кровавый декор, а не причина. Далее, ограничив достоверное действие будуаром и гостиной англичанки Грейс Эллиот, Ромер намекнул на особую и, может быть, решающую роль воплощенного этой женщиной социально-психологического типа. В-третьих, противостояние Грейс и Трибунала, несмотря на оголтелое беззаконие последнего, вряд ли можно трактовать в пользу дамы. Ромер подает противостояние подчеркнуто холодно, отстраненно. Ее “невиновна!” отчего-то не убеждает.
Может, дело в том, что нам не кажутся убедительными, даже раздражают и ее бесконечное морализаторство, и ее безупречная критика? А это, в свою очередь, происходит оттого, что здесь, на территории Революции, в средоточии борьбы за влияние и власть, ее язык непонятен, ее, извините, дискурс неуместен? Автор все настойчивее предъявляет свой фильм как драму несоответствия: являясь на самом деле важнейшим субъектом политики, о чем ниже, женщина с большими невинными глазами, Грейс Эллиот, бессознательно, но тем более упорно маскирует свою политическую роль, акцентируя моральный аспект, абстрактные ценности и книжные идеи.
Ромер устраивает со зрителем любопытную игру. Если вначале мы однозначно симпатизируем волевой, активной Грейс (Люси Руссель) и брезгливо гнушаемся одутловатым, почти беспринципным царедворцем Филиппом Орлеанским (Жан-Клод Дрейфус), то постепенно герои меняются местами. “Выясняется”, что, как ни странно, герцог Орлеанский честнее и органичнее, нежели его добрая подруга. В финале картины сообщается о его гибели на гильотине и о ее благополучном освобождении. Большие, трогательные глаза дамы отчего-то становятся похожими на рыбьи. Зато вернувшийся на прежнее место, хотя и явно приукрашенный придворным живописцем портрет герцога вызывает симпатию.