Новый Мир. № 11, 2000
Шрифт:
Как будто ничего, кроме прямого рассказа о посещении приятеля на его даче, здесь нет. Меж тем разговор идет о счастье, о том, что боги ревнивы и отмеченный фортуной предпочитает таить ее дары. Нет, стихотворение богаче. Оно полнится тайной взволнованностью, странной завистливой радостью угадывания. Оно имеет свою человеческую интригу с «пленной турчанкой», в том числе неожиданно отсылающей нас к судьбе Жуковского. Оно вообще все настроено на масштаб жизни — не придуманной, а той, что у каждого своя и у всех парадоксально общая. А как удается достичь подобной полноты — другой вопрос.
Мне вспоминаются две картины Тициана, написанные с перерывом в тридцать лет на один и тот же сюжет, — «Коронование терновым венцом». Первая — она находится в Лувре — эффектный, детальный, мастерски выполненный
Я вспомнил об этом потому, что «лирическая композиция», «лирический сюжет» в стихах Кушнера остались прежними. Изменился художественный язык. Точнее, не изменился, а достиг какого-то нового качества. Слово стало как губка впитывать смыслы, вступая в очень сложные, непроявленные связи со своими соседями, неся на себе отпечаток значений, почерпнутых из всей трехсотлетней традиции русской лирики. Только тут не постмодернистский принцип цитатности, когда управляются крупногабаритными блоками прямых заимствований. Тут работа скорее основана на узнавании, почти тактильном, непосредственном. Не указание, не ссылка, а намек, живой, внутренний диалог с предшественниками.
Кстати, это пушкинский принцип, когда не столько важен предмет, к которому обращается поэт, сколько тонкие смысловые смещения, извлекаемые из работы с лексическим материалом, побывавшим до этого во многих руках и соответственно семантически «зарядившимся». Вероятно, не случайно автором было выбрано и название для своей книги, отсылающее к Пушкину, к его стихотворению 1820 года, — «Редеет облаков летучая гряда…».
Хочется еще сказать, что новая книга стихов Александра Кушнера авангардна в самом прямом значении этого слова. Современен (но одновременно и связан с традицией) ее язык, она пестрит сегодняшними речевыми формами, разговорными оборотами, сравнениями и образами, пришедшими из повседневности, что не мешает им, впрочем, соседствовать с ассоциациями чисто литературного и культурного свойства, уводящими далеко — вплоть до римской и греческой древности.
Раньше стихотворения поэта как бы делились в этом отношении по жанровому признаку. Одни можно было назвать бытовыми, другие, условно говоря, античными, третьи — написанными на темы, связанные с русской литературой. Выделялся своеобразный «прустовский» цикл или же стихи, посвященные морю. Теперь же границы между отдельными лирическими областями оказались размытыми. Например, в стихотворении, начинающемся такой прозаической строкой: «Надеваешь на даче похуже брюки…», мы встретим и Горация, и Екклезиаста, и позднеримского анонима, и возлюбленную поэта. Но более того, и упоминание о статье по стиховедению, воспоминания о прозе Толстого, соображения о женских нарядах, наблюдения за тем, как солнце играет на листьях деревьев в саду и золотит корни ели, «мордастого бегемота», попавшего в сети, тюбик с иссякшей пастой. А в целом все это о том, как быстро проходит жизнь, только-только, казалось бы, начавшаяся, драгоценная, прекрасная. И не только об этом… А о чем, прозой не сказать. Для того и стихи пишутся.
Естественность перескоков с одного предмета на другой, а вернее, свобода и полнота высказывания здесь поразительны. Кушнеру теперь, кажется, достаточно ухватиться за любую мелочь, за любую ниточку, чтобы, «потянув», привести в движение весь лирический смысловой «клубок» с темами жизни и смерти, любви, веры, понимания. Отсюда особая острота и новизна постановки традиционных и центральных сейчас вопросов: об отношениях с Богом и с ближними, о вере и доверии, о смысле творчества, понимаемого как всякий труд, совершаемый честно и хорошо. Я не стану обсуждать аспекты обозначенных проблем. Скажу лишь, что вдумчивый читатель найдет в новой книге Александра Кушнера пищу для плодотворных размышлений по этому поводу.
С.-Петербург.
Внятная
речьДмитрий Быков. Отсрочка. СПб., «Геликон Плюс», 1999, 151 стр
Дмитрий Быков. Отсрочка. Книга стихов. Издание второе, дополненное. СПб., «Геликон Плюс», 2000, 163 стр
Чтение его стихов доставляет удовольствие. Кое-что особо удавшееся перечитываешь по многу раз — и не надоедает. Я не такой сноб, чтобы заподозрить тут изъян. Но и не настолько наивный читатель, чтобы не взять это свойство на зуб: какой оно пробы?
…Силлаботонику, мерный, регулярный стих (слегка видоизмененный в начале века прибавкой паузников), нередко к тому же строфический, — стих, которым написано, должно быть, девяносто процентов того, что мы любим в русской поэзии, — в конце нашего столетия многократно хоронили: больше критики, чем поэты, но и те тоже. Автоматизм, дескать; все интонационные ходы изведаны, не осталось и местечка для оригинальной инициативы. Стих ломали, выкручивали ему суставы, пытались перейти к принципиально другим просодиям, паче того — к верлибру. Но вот незадача: русские поэты все в новых поколениях прямо-таки рождаются с этими ритмическими стереотипами в мозжечке — от природы не убежишь, даже если эту силлабо-тоническую заразу занесли немцы в XVIII веке, у нас она уже в крови.
Как сегодня выруливают в этом разливанном море стиховой речи, сплошь изборожденном чужими судами и суденышками? Кто как может. Кто-то по возможности отключает ratio и полагается на автопилота, сюрреально смыкающего обрывки речений в некий смысловой гул, загадочно параллельный ритмической дорожке. Так поступают Иван Жданов и отчасти Светлана Кекова — в этом именно отношении антиподы Дмитрия Быкова. Возникает эффект странности, компенсирующий метрическую гладкость, — запредельности, как бы «музыки сфер».
Но силлаботоника, как рано уяснил себе Быков, и предельно коммуникабельна, превосходно приспособлена для внятной адресации — потомку ли, своему ли кругу, публике — публика-то стихов иного образца вообще не приучена понимать. Правда, на этом пути определиться сложнее: выручить должна не странность (имитация новизны), а самостоятельность содержания — не одно пресловутое «как», а прямодушное «что».
Дм. Быков мог бы повторить за тезкой Минаевым: «Область рифм — моя стихия, и легко пишу стихи я». Но это качество, как мы знаем, не сделало Минаева заметным поэтом-художником. Быков («молодой», по нашим чудовищным меркам, стихотворец, тридцатитрехлетний) пишет давно, много и с такой ненатужностью, какую нельзя сымитировать — ибо читатель-слушатель тут же союзнически попадает в такт; из его четырех сборников, где почти нет перепечаток, получился бы уже преизрядный томище. Однако в первых книжках с той же очевидностью обнаруживаются его проблемы — как поэта, претендующего на существенность лирического высказывания. Главная из них, шутка сказать, — при стопроцентном владении стихом и словарем дефицит мысли, не скрадываемый флером иронии. Скажем, вещица «Эвксинский понт» из сборника «Послание к юноше» (1994) — пять литых восьмистиший шестистопного ямба с безупречной живописностью, естественным (размер нигде не жмет) синтаксисом и чуть смешливым налетом архаики, добавляющим искусности. Одна из строф, к примеру:
Се цепь придаточных, подобная волнам, Гонимым к берегу, растущим друг из друга. Восторженный поэт глядит по сторонам И не умеет скрыть счастливого испуга: Что понту сделается? Он как божество; Ему неведомы хвалы и пени наши: Не знает никого, не хочет ничего, Самодостаточный в своей гигантской чаше.Дальше, поверьте, еще лучше, но, дочитав до конца, убеждаешься, что вся эта демонстрация неординарных способностей служит не более чем дружеской шутке в духе «куртуазного маньеризма». «Странные» стихи ускользают от фатального вопроса: зачем? — при чтении «внятных» он неизбежен, и худо, когда не получает ответа.