Нравы Растеряевой улицы
Шрифт:
– Мужу-то? Лешему-то?
– Н-нет, Евстигнею...
– Прошка!
– ошарашив по плечу еще глупее улыбавшегося Порфирыча, воскликнула собеседница, - я тебе тогда, издохнуть! башку прошибу...
– Хе-х-хе-хе!
Молчание...
– Прохор!
– заговорила опять жена Лубкова.
– Если это твой поступок, то я с тобой, со свиньей... Тьфу! Приходи вечером... Черт с тобой!..
– Без платка?
– Возьмешь с тебя, с выжиги...
И она еще раз огрела его по плечу.
Порфирыч улыбался во все лицо.
В это время на пороге показался Лубков; он нес под мышкой большой кусок весового хлеба, придерживая другой рукой
Свалив все это на стойку, он взял один огурец и, шмыгая им по боку, говорил Порфирычу:
– Какая, братец ты мой, комедия случилась... Алещку Зуева, чать, знаешь?
– Ну?
– Ну. То есть истинно со смеху уморил!.. Малый-то замотался, опохмелиться нечем. Что будешь делать!.. Сижу я, никак вчерась, вот так-то на крылечке, гляжу, что такое: тащит человек на себе ровно бы ворота какие. Посмотрю, посмотрю - ко мне!.. "Алеха!" - "Я".
– "Что ты, дурак?" "Да вот, говорит, сделай милость, нет ли на полштоф, я тебе приволок махину в сто серебром..." - "Что такое?" - "Надгробие", говорит. Так я и покатился! Это он с кладбища сволок. "Почитай-кось, говорит, что тут написано?.." Начал я разбирать: "Пом-мя-ни".
– "Ну, вот я и помяну", говорит... Хе-хе-хе!
Смех...
Лубков откусывает пол-огурца.
– Кам-медия!
– говорит он, усаживаясь снова на крылечке.
Настает общее молчание. Жена Лубкова грозит кулаком около самого носа Порфирыча. Тот сладко улыбается, полузакрыв глаза...
В обиталище Лубкова он делал дела пополам с шуткой; но я не стану изображать, каким образом тут в руки Порфирыча попадала та или другая нужная ему вещица, отрытая в ящике с сборным железом. Все это делается "спрохвала", тянется от нечего делать долго, но вместе с тем, благодаря талантам Порфирыча, не носит на себе ничего отталкивающего. Самый процесс обирания Лубкова весьма мил. Жадности или алчности не было вообще заметно в действиях Прохора Порфирыча: на .
его долю приходилось слишком много такого, что можно было брать наверняка, без подвохов и подходов; да кроме того, даже при таком тихом образе действий, Порфирыч мог еще подготовлять себе надобную минуту. Уходя от нужного человека домой, он находил полную возможность сказать ему: "Так смотри же, за тобой осталось... Помни!" Вообще особенность Прохора Порфирыча состояла в уменье смотреть на бедствующего ближнего одновременно и с презрительным сожалением, и с холодным равнодушием, и расчетом, да еще в том, что такой взгляд осуществлен им на деле прежде множества других растеряевцев, тоже понимавших дело, но не знавших еще, как сладить с собственным сердцем.
Взяв от понедельника все, что можно взять наверняка, Прохор Порфирыч, спокойный и довольный, возвращался домой. Поджидая у перевоза лодку, он присел на лавочке, закурил папироску и разговорился с своим соседом. Это был старик лет шестидесяти, с зеленоватой бородой, по всем приметам заводский мастер. На коленях он держал большой мешок с углем.
– Что же, ты бы работы поискал, - говорил внушительно
Прохор Порфирыч.
– Друг! работы? По моим летам теперича надо бы понастоящему спокой, а я вон...
Старик как-то пихнул мешок с углем.
– Стало быть, нету, - прибавил он.
– Что я знаю? Всю жизнь колесо вертел, это разве куда годится?
– Плохо! Ну, и... того, потаскиваешь уголек-то?
– И - да! братец мой...
Я в эфтом не запираюсь: которые господа у меня берут, те это знают: "Что, старичок, подтибрил?" - "Так точно, говорю, васскородие!.." Так-то! Ничего не поделаешь!Старик замолчал и потом что-то начал шептать Порфирычу на ухо, но тот его тотчас же остановил.
– Ты, старина, таких слов остерегайся!
Старик вздохнул. Лодка причалила к берегу, и в нее вошла толпа пассажиров: "казючка" (женщина зареченской стороны), больничный солдат с книгой, два мещанина, старик и Прохор Порфирыч. Лодка тихо отплыла от берега.
– Вытащили его?
– спрашивал один мещанин другого.
– Вытащили... Главная причина, пять дён сыскать не могли: шарили, шарили... Раз двадцать невода закидывали, нет да на поди... А он, что же? какую он штуку удрал!..
– Н-ну?
– Знаешь ключи-то у берега? Он туда и сковырнись, засел в дыру-то, нет - да и полно!
– Вот тоже наше дело, - заговорил солдат с книгой.
– Я говорю: васскородие, нешто голыми людей хоронить показано где? А он мне...
– Это к чему же речь ваша клонит?
– иронически перебил Порфирыч.
– Чево это?
– В как-ком, говорю, смысле?
Старик прищурился и, видимо, не расслышал иронических слов соседа.
– Он-то, что ль?
– заговорил старик.
– О-о-о! Он смыслит!
Еще как концы-то прячет! Ты, говорит, богом тоже в наготе рожден. Бона ка-ак!..
Порфирыч, откинувшись к краю лодки, с презрительной улыбкой глядел на полуглухого старика, который начал медленно набивать табаком свой золотушный нос.
– Он, брат, пон-нимает!..
Выйдя на берег, Порфирыч повернул налево, мимо каменной стены архиерейского двора. У задних ворот, выходящих на реку, стояло несколько консисторских чиновников в вицмундирах; одни торопливо докуривали папиросы, другие упражнялись в пускании по воде камешков рикошетом и делали при этом самые атлетические позы. У берега бабы и солдаты стирали белье, шлепая вальками. Порфирыч пошел городским садом. На лавке, среди всеобщей пустынности, сидел какой-то отставной чиновник в одном люстриновом пальто и в картузе с красным околышем. Это современный капитан Копейкин.
Принеся на алтарь отечества все во время севастопольской кампании, то есть съев сотни патриотических обедов, устраивавшихся для ополченцев, он и теперь как будто ожидает возвращения такого же счастливого времени. Рядом с ним была женщина подозрительного свойства; она как-то особенно пристально всматривалась в лицо проходившего Порфирыча и делала томные глаза.
– Костенька!
– сказала она, - мне скучно!
– А мне черт с тобой!
– злобно прорычал собеседник.
– Как вы вспыльчивы!
Скука, жара...
В середине сада, в кругу, обставленном разросшимися акациями, сидит несколько темных личностей, что-то оборванное, разбитое; одни дремлют, прислонившись спиной к дереву, другие лежат на лавке, подставив спину солнцу.
– Посмотрите-ка, голубчики, что он со мной сделал, - говорит какой-то мастеровой и отнимает от локтя огромный газетный лист. Локоть оказывается разбитым, льет кровь.
– Хло-обысну-л!
– говорит кто-то.
– А? И за что же, голубчики вы мои, он меня этак-то изувечил, как вы полагаете, а? Пр-росто удивление! Вхожу я к нему и только два словечка всего и сказал-то: одолжи, говорю, мне, Тимофеюшко, на копеечку хренку! Только всего и сказал-то, а? и заместо того, что же?