Нравы Растеряевой улицы
Шрифт:
Молчание.
– Я полагаю, - говорит стряпуха, - кисель-то с клеем запустить?
– И с клеем. Как лучше... как в первых домах.
– А не то, ежели изволите знать, со свечкой для красоты.
– Как в первых домах! И с клеем и со свечкой... Запускайте, как угодно!., чтобы лучше!.. Мы не поскупимся.
Бодрствование во время ночи Прохор Порфирыч тоже выдержал вполне. Расставшись со стряпухой, он направился в дом, уговорив братца лечь спать.
– И то!
– сказал братец и лег на крыльцо в кухне.
В освещенной комнате раздавалось
– Благодетель!
Дьячок обернулся.
– Ну-ко!
Дьячок сообразил и произнес:
– Вот это благодарю!
– Тут он нагнулся к уху Порфирычу и зашептал: Грудь! На грудь ударяет ду-ду-ду-то!..
– Прочистит!
– Это так! Оно очистку дает! В случае там в нутре что-нибудь...
– Вот, вот! Она ее в то время сразу. Ну-ко!
Пола полегоньку приподнимается; дьячок говорит:
– О, да много!
– Что там!
Нечто поступало в дрожавшие руки дьячка.
– Сольцы, сольцы!
– Цс-с-с... Сию минуту.
– Гм-м... кхе!
– Готово!
– Ах, благодетель! Я тебе, друг, что скажу, - прожевывая, шептал дьячок, - ты по какой части?
– Слесарь.
– А мы по церковной части. Я тебе что скажу: наше дело - хочешь не хочешь!
Дьячок пожал плечами.
– Смерть!
– Ты думаешь, всё на боку да на боку лежим? Нет, брат!
Долго идет самое дружественное шептание. В комнате раздается опять тягучее чтение.
Прохор Порфирыч в это время уже в мезонине; он нагибается под кровать, кряхтя, что-то достает оттуда, потом на цыпочках спускается с лестницы и идет через двор к саду.
Брешет собака...
– Черной!
Порфирыч посвистывает.
– Как! воровать?
– говорит он, возвращаясь из саду и проходя мимо брата.
– Нет, гораздо будет лучше, ежели ты это оставишь... Братец, не спите?
– О-ох!.. Не сплю!
– вздыхает Семен, поворачиваясь на своем ложе.
Порфирыч подсаживается к нему, тоже вздыхает, присовокупляя: "ох, горько, горько!", и затем тянется долгий шепот Порфирыча:
– Ах ты, говорю... Да как же ты, говорю, только это в мысль свою впустить могла?
Безлунная ночь стоит над городом; небо очистилось, в воздухе сыро. В стороне по небу скатилась звезда, оставив светлый след.
– О-ох, господи!
– шепчет кто-то в кухне.
На крыльце явилась стряпуха.
– Я все беспокоюсь, - заговорила она, - как кисель?
– Как в первых домах!
– Опять можно и полосами его пустить, с клюквой, как угодно?
– Как вам угодно, и с клюквой!.. Как в первых домах!
– Я все беспокоюсь!
– заключила стряпуха, уходя.
Усталый дьячок еще медленнее читал псалтырь; из отворенного окна на него изредка налетал свежий воздух.
– С-с-с-с-с-с...
– раздалось под окном.
Дьячок обернулся.
Прохор Порфирыч облокотился на подоконник локтями,
прищуривал глаз и кивал головой в сторону.– Не мешает!
– сказал дьячок.
Следовало повторение "нечто" и опять монотонное чтение.
Прохор Порфирыч снова исчезал куда-то. Дьячок, у которого начинали слипаться веки, иногда закрывал глаза и прерывал чтение, пошатываясь вперед и назад. Тишина была мертвая.
Вдруг где-нибудь, не то вверху, не то внизу, с каким-то нытьем щелкал замок. Дьячок выпрямлялся, широко раскрывал глаза и едва успевал произнести два-три слова, как начинал дремать снова.
Послышалось какое-то шуршание. Дьячок снова встрепенулся.
– Я, я, я!
– успокоительно шептал из сеней Порфирыч, осторожно таща по земле какую-то шкуру, или ковер, или шинель.
– Завтра, брат, и без того хлопот полон рот!
Начинали петь петухи. Дьячок совсем заснул, положив голову на кожаный аналой и приседая. Его разбудил какой-то шум, происходивший на дворе... В окно он увидел Прохора Порфирыча, расправлявшегося с Лизаветой Алексеевной, которая таки не вытерпела до утра и тихонько успела пробраться в мезонин.
– Уйду! уйду! уйду... Ради бога! Ах, не увечьте! Сама!
сама! сама!
С такою же точно рассудительностью проводил Прохор Порфирыч и следующие дни; в день похорон, почти в одно и то же время, он распоряжался в кухне, подавал к столу тарелки, бежал за водкой, утешал маменьку, выводил из-за стола пьяного, подтягивал вместе со всеми "вечную память!" и тут же засовывал в карман какую-то вещь, присовокупляя про себя: "ременная, аглицкая" и т. д. Без Прохора Порфирыча никто не мог дохнуть; отовсюду слышались голоса: "Порфирыч, Прохор Порфирыч!", и в ответ на них Порфирыч беспрестанно сыпал: "С-сию минуту-с, с-сию минуту-с... Иду, иду, иду!"
Кончились похороны, дом опустел: везде были открыты окна и двери, ветер свободно гулял повсюду, вытаскивая в отворенное итальянское окно мезонина ветхую зеленую стору и подгоняя ее под самый князек крыши; в комнате, где так долго умирал барин, было все взрыто: старые тюфяки и перины, рыжие парики с следами какой-то масляной грязи вместо помады, банки с какими-то мазями, прокопченные куревом трубки и чубуки, все это наполняло душу отвращением, гнало из комнаты, уже опустевшей. Внизу и вверху лопались обои, и за ними то и дело шумели потоки сору.
Прохор Порфирыч это время постоянно находился при маменьке, изредка заглядывая в дом, где через несколько времени начался аукцион. Порфирыч долго рассматривал вещи, долго молчал, и когда решался наконец просунуть в толпу голову и произнести "пятачок-с", то это значило, что ему попалась такая штука, за которую люди знающие, "охотники", дадут несравненно больше. Зацепив какую-нибудь подобную вещицу, он скромно возвращался к маменьке, покупал ей на свои деньги водку (малиновую сладенькую любила Глафира) и к чаю брал у растеряевского лавочника Трифона тоже любимые Глафирой грецкие орехи и винные ягоды...