Нулевая долгота
Шрифт:
— Оно, конечно, бывает, — неопределенно соглашается Сережка.
— Щей-то Светка наварила? — спрашивает Бусыгин.
— А то нет! Специально печь топила.
— Ну тогда давай кресты и пирамидки обратно таскать.
— Я тебе, дядь Миш, вот что скажу, — начинает Сережка, смутившись. — Тут, понимаешь, вот какое дело: колокольня-то государственная…
— Ну и что? — перебивает Бусыгин.
— Понимаешь, как бы, значит, неприятность не получилась…
— Отчего же? Пусть себе и красуется. Хоть тысс-чу лет!
— Неуж не понимаешь?
Бусыгин пожимает плечами и вопросительно смотрит на племянника.
— Иван Егорычу-то что? Он толкнул тебя, значит… — Сережка мнется,
— Ну ты даешь, парень, — смеется Бусыгин. — Не я возьму, так те же туристы.
— Нет, ты погодь, дядь Миш, — настойчиво продолжает Сережка. — Ежели б Меломков не знал, то шито-крыто. А так он тебя продаст первой же музейной инспекции. Точно! Из интереса подставит, понасмешничать. А заодно и Москву унизить. Он любитель всяких потех, я уж насмотрелся. Чтоб, значит, другие в дерьме, а он на коне. А потом, дядь Миш, он тебе такой списочек на запчасти подготовил, что и само министерство не справится. А ежели откажешься, то, честное слово, он сам тебя заложит: колокольня-то не его! Вот и подумай.
Бусыгин нахмурился: действительно, есть над чем поразмыслить. Просит:
— А ну-ка плесни.
Пьет и не чувствует ни горечи, ни крепости: не то голова занята беспокойной мыслью, не то на свежем весеннем воздухе и водка не водка, а будто вода. Добавить бы еще, чтобы затуманить мозги, но сдерживает себя. Нет, он, Бусыгин, не привык подставляться; не привык и быть пешкой в чужих затеях. Племянник, конечно, прав, но жаль — ох как жаль! — расставаться с мечтой о тысс-че рубликов.
— Я точно говорю, дядь Миш, он сюда обязательно явится после нас, — убеждает Сережка. — У него манера: доверяй, но проверяй. А ты о десяточке лишь заикался. Вот ведь, однако.
— Ладно, — решает Бусыгин. — У порога все, кроме одной, положим. А под крестами — возьму! Он не догадается. Кресты перетаскивать не станет. Не станет же?!
— Кто его знает, — уклоняется от ответа Сережка.
— А замок я сейчас починю. Это я умею. Еще в детдоме сию науку освоил. Был у нас один домушник — Герка Пономарев: ну и мастер! А ты подтвердишь потом: мол, бабкин крест взяли да всего-то одну-единственную плиточку. На память, так сказать, о почившем на веки родном селе. Ясно?
— Неуж нет?! Я как могила, дядь Миш, — обещает Сережка.
— Во, во, как могила, которая не вопиет — подтверждает Бусыгин.
VIII
Сережка таскает кресты, а Бусыгин с осмысленной небрежностью, однако же аккуратно, складывает их горой. И так это получается крепко сцеплено, что любой, лишенный подозрительности, без прямой нужды никогда и ни за что не возьмется их разбирать. Сверху крестов Бусыгин рассовывает пирамидки и делает это так, чтобы они щерились звездами или торчали квадратными основаниями. Когда взялись за пирамидки, Бусыгин вспомнил про дядю Колю Позелова и попросил Сережку читать все имена и фамилии. И вот Сережка радостно кричит, будто открытие сделал:
— Есть, дядь Миш! Позелов Николай Евграфович. Тыща девятьсот пятнадцатый — тыща девятьсот пятьдесят седьмой!
Бусыгин выходит на солнечный припек, на слюдянисто мерцающую мокрую грязь освободившегося от снега пригорка, и осторожно берет из Сережкиных рук обычную ржаво-коричневую пирамидку с небольшой и такой же ржавой звездой, на которой каким-то чудом сохранилась красная капля краски. Но приклепанная пластинка из нержавеющей стали, хоть и схваченная легкой желтизной, которую без усилий можно и оттереть, — темно-серебриста, и на ней четко вырезано: «Николай Евграфович Позелов, 1915—1957».
«Да-а, — думает Бусыгин, — это он, дядя Коля Позелов, важный
человек из моего детства. И понятно, что это он заказал такие вечные пластинки на могилы богородских колхозников. А мать-то ненамного пережил… И умер-то сорока двух лет. Как мне сейчас… А разве сравнишь нас? Он таким пожилым выглядел… совсем старик…»— Кто это, дядь Миш?
— Это, Сережка, — председатель нашего колхоза. Замечательный был человек… — Бусыгин заметно волнуется, говорит подчеркнуто уважительно: — Он, Сережка, с фронта без ноги, без руки и без глаза вернулся. Но не в этом дело. Он колхоз, понимаешь, на ноги поставил. При нем только и стали жить по-человечески. Очень его уважали и побаивались. Он для себя — ничего, а все, значит, — для колхоза. Для всех! О нас, безотцовщине, очень заботился. Да-а… Таких людей теперь и не сыщешь.
— А-а, знаю, — вспоминает Сережка. — Про него рассказывала бабушкина подруга, старуха Нюра Кошелева. Огонь-мужик, говорила, хоть и полный инвалид. Первый бескорыстный председатель. За идею твердо стоял и за народ. — Сережка улыбается. — Правда, говорила, охальник был и ругач. А иначе как же с народом? В общем — живой человек, — в своей манере заключает Сережка и опять смеется. — А потом, говорила, как он умер, богородский колхоз «Восход» превратился в форменный «Закат». Значит, Позелов Николай Евграфович. Будем знать.
— Он, Сережка… — растроганно начинает Бусыгин, — ему бы, понимаешь… да! Памятник бы поставить! Ей-богу, заслужил!
Бусыгин вспоминает:
…Июльская жара, начало жатвы. Директор школы Александр Евгеньевич Пименов… Да, тоже был фронтовик и тоже безрукий, как и председатель. Однако у него из рукава пиджака… А пиджак директор в любую жару носил и еще галстук. Единственный был в селе, кто умел галстук завязывать — и одной рукой! Они на спор подсматривали… А председатель в гимнастерке ходил или в простой рубахе, и рукав у него всегда был подвернут и заколот булавкой: руку-то под самое плечо оторвало… А Пименов, Александр Евгеньевич, в пиджаке-то, видно, потому парился, что у него был протез: из правого рукава у него торчали желтые, как воск, пальцы. Он ими на уроках географии водил по карте вместо указки. Их за глаза Безрукими командирами звали…
— А фамилию Пименова не встречал? — взволнованно спрашивает Бусыгин.
— Нет, дядь Миш, не попадалась.
— Мне вот тоже не попадалась.
…Директор школы Александр Евгеньевич Пименов торжественно выстроил всю богородскую детвору, и все пионеры были в чистых рубашках и отглаженных красных галстуках, вот здесь же, на этом самом пригорке у колокольни, где начинался въезд в село с большака и где сворачивал проселок к школе. А все их матери, принаряженные, в белых платочках, и редкие из отцов — в кепочках, в праздничных рубахах, толпились напротив, при дороге. Жарища! Духота! Но все терпеливо ждали. А ждали они появления первого самоходного комбайна, за которым в МТС еще до зари отправились Позелов и молодой агроном Гудин…
«В каком же это было году? — размышляет озадаченно Бусыгин. — В пятидесятом или в пятьдесят первом? Примерно за год до смерти матери. Значит, в пятьдесят первом».
— Так что, дядь Миш, однако? — спрашивает заскучавший Сережка.
— Погоди, брат, сейчас, — отвечает Бусыгин и присаживается на ступени с ржавой позеловской пирамидкой в руках.
…И вот он показался, густо пыля по сухой июльской дороге. И они, ребятня, запрыгали от восторга, закричали, и никто их не останавливал, потому что все и Александр Евгеньевич Пименов — подались вперед, двинулись навстречу, чтобы быстрее разглядеть эту не виданную еще машину…