Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Не сжалилась.

…А на следующий день к вечеру он увидел, что наступило самое страшное: к их избе шел поп с древними старухами. Поп был толстый, круглый, с длинной седой бородой, а под черным суконным пальто полоскалась легкая ряса. Мишка, конечно, тоже пошел в избу и глазел, как поп важно ходит вокруг гроба, и осеняет мать тяжелым серебряным крестом, и причитает непонятной скороговоркой с тонкими завываниями. А все женщины громко всхлипывали. А когда хотели закрывать гроб, Мишка бросился к матери в ноги, рыдал и все просил: «Мамка, не покидай…»

…А потом уже, когда малиновое солнце спускалось к роще, забитый гроб с матерью поставили на телегу и

его посадили на передок рядом с конюхом дядькой Андреем Наумовым — маленьким и тощим, почти таким же, как и он, мальчишка, но лысым, беззубым, с вечной самокруткой в поджатом, провалившемся рту; и огромная рыже-пегая кобыла бельгийской породы барбеню, с длинной пепельной гривой, легко, но понуро потащила телегу на подъем, туда, к роще, где тогда было кладбище. Женщины в сапогах и телогрейках и в черных платочках, обходя кровавые на закате лужи, нестройно и молча тянулись сзади, уже без слез, задумчивые. И он тоже больше не плакал, потому что все уже было кончено. Гроб зарыли быстро, даже торопливо; женщины лопатами сгребли холмик из сырой весенней земли, а конюх дядька Андрей Наумов вкопал и затвердил этот вот крест, тогда свежевыкрашенный, голубой…

…До самой ночи в избе справляли поминки, и приходили со всего села женщины и мужики, и все утешали его, жалели, осуждали сестру Катьку и убеждали, что в детском доме не так уж будет и плохо. Он заснул на печке, когда в избе еще было многолюдно, заснул мертвым сном, как провалился в глубокую черную яму. А под утро ему приснилось, как бесконечно он падает в эту яму, кричит от страха, а внизу его ждет живая мама, прижимает к себе, гладит по голове, а сама ласково улыбается и молчит. Наконец тихонько толкает, и он опять летит, но уже вверх к свету, на землю. Он проснулся, пугается: над ним дядя Коля Позелов — с опухшим небритым лицом, одноглазый. Но говорит ему ласково: «Вставай, Мишка. Вот бумаги тебе принес для детского дома. Ты там держись! Где наша не пропадала…»

…Он в избе с соседкой теткой Марфой Крыловой и конюхом дядькой Андреем Наумовым. Попили чаю, и тетка Марфа Крылова дала ему сумку с пирогами и бутылью молока. Он собрал портфель и кое-какие вещицы. И с конюхом дядькой Андреем Наумовым они садятся на передок той же самой телеги, запряженной той же самой рыже-пегой старой кобылой. Потом долго, не спеша, они катят в бывшую усадьбу князей Гагариных, где тогда размещался детский дом. В тот же день вечером новые кореша под водительством переростка Герки Пономарева устроили ему темную, сильно поколотили, чтобы, значит, впредь не вздумал ябедничать и чтобы всегда и всем с ними делился. Они отняли его скудную провизию и тут же сожрали…

— Да-а, брат, такая вот наша история, — повторяет печально Бусыгин.

VII

— А что, — мрачно спрашивает Бусыгин, хотя какие могут быть сомнения, — кладбище тоже перепахали?

— А то нет! — вскидывается Сережка, утомившийся от тяжелого дядиного молчания. — Мне Лешка Князев, тракторист, рассказывал: там, у рощи, по всей полосе черепа и кости до сих пор попадаются. А почему? Да потому, что преподобная мелиорация там такую культуртехнику провела, пошто зря! Они, значит, так деревья корчевали, чтобы гробы выворачивало. Думали поживиться, колец золотых насобирать. Однако обманулись: ничего, кроме костей да черепов. А плуг, понятное дело, растащил по полю. В общем, зря, конечно, такое…

Сережка смотрит в землю; он ощутил стыд, будто сам во всем этом участвовал. Бусыгин молчит, тяжело думает:

«Что же это такое в самом-то деле? Неужели у нас не хватает земли? Неужели нужно перепахивать погосты, проселки? Корчевать липовые парки? И тоже перепахивать! Неужели нельзя оставить для памяти? Для красоты! Как бы хорошо забрести на старый погост — взгрустнуть. Или побродить по липовому парку — помечтать. А пруд с ветлами! А колокольня! Красота ведь! Кому же это мешает? Меломкову?!»

И все его сердитое недовольство

вновь олицетворяется в Иване Егоровиче. Он видит его хохочущим. Грузный, уверенный Иван Егорович просто захлебывается в самодовольном хохоте: мол, нашелся защитничек, хо-хо; да мы не таких видывали, хо-хо; да если я захочу, хо-хо…

— Слушай, Сережка, — сердито спрашивает Бусыгин, — а что, у вас Меломков всесильный? Безнаказанный?

— Оно конечно. Однако маленечко пошатнулся.

— Да я не об этом. Вообще.

— Как сказать, — задумывается Сережка. — Вот ежели на него нажимают, так он сразу в область едет: там у него знакомства. Ну там он и поет лазаря: я, мол, ветеран войны, труда и так дальше, а меня, значит, обижают. — Сережка усмехается, продолжает весело: — Планку нацепит, значок обязательно — ну этот, который удостоверяет, что прожил после войны тридцать пять лет. А планка-то у него жиденькая и вся не боевая: ну там медальки за победу над Германией, Японией, за отличную службу. Мы с ребятами как-то все разобрали, для интересу. А то как же? Не узнаешь — не поймешь. Ведь вроде герой!

Сережка смеется, но продолжает без язвительности, с пониманием:

— Вообще-то Иван Егорыч обычно и сам стесняется нацеплять планку. Что он, к примеру, против дяди Кости Базина? Вот у того планки — так это да! И орден Красной Звезды, и два ордена Красного Знамени, и две Славы, а медалей — «За боевые заслуги», «За отвагу» и других — не счесть! Дядя Костя Базин всегда шутит: все, говорит, в герои хотел попасть, но вот не повезло. Знаешь, дядь Миш, как мои дружки Вовка и Ленька Базины отцом гордятся! Да-а, он человек! Совесть, можно сказать, у нас в мехмастерских.

Бусыгин тепло смотрит на Сережку, думает: «Вот откуда в нем здоровый стержень. От дяди Кости Базина! Слава богу, что около нас в детстве оказываются такие люди! Как дядюшка Федор — для меня… А вот для Сережки — Базин!»

А Сережка опять разговорился:

— Знаешь, дядь Миш, а Иван Егорыч-то и на войне не был! Точно! То есть как? Вроде бы был. Значит, его призвали еще до войны, и он попал в пограничники. Так всю войну и провел в горах на границе с Афганистаном. — Сережка посмеивается. — Он, дядь Миш, когда вспоминает про свою службу, так больше про баб — про таджичек, про эвакуированных из больших городов — хохлушек, русских, евреек, татарок. Я, говорит, баб перепробовал, как дегустатор вин. Я, говорит, везучий — до ста лет доживу.

— С молодой женой? — язвительно спрашивает Бусыгин.

— А то нет! Ивана Егорыча надолго хватит. Только, конечно, он лишку прихватил — до ста лет не доживет. — Сережка оживлен, радостен. — Я вот еще что тебе расскажу про Ивана Егорыча. Он до войны, понимаешь, почему-то и шести классов не кончил. Говорит, работать рано пошел. А после войны учился на областных хозяйственных курсах. Ну и после них сразу в председатели. А образование пишет — вернее, сам он не любит писать. Клавка-машинистка печатает, — какое бы, ты думал? Высшее хозяйственное! Во! Ты понял, дядь Миш? Высшее хозяйственное! Я, говорит, в колхозах и совхозах столько институтов закончил, что академики позавидуют. — Сережка продолжает: — А в анкетах есть еще такой пунктик: специальность по образованию. Так что, ты думаешь, он отвечает? Не поверишь! Руководящий работник! Точно тебе говорю! Вот специальность — блеск! И ведь верят! Так у нас на селе все дети, кого ни спроси: «Кем хочешь быть?» — как отвечают? «Уководящим аботником, как Иван Иголыч!»

Бусыгин смеется: развеселил его племянник. Начали, как говорится, за упокой, а закончили во здравие: жизнь!

А Сережка наконец задает давно застрявший в уме вопрос:

— А ты, дядь Миш, куда крест-то денешь? В Москве-то?

— Как — куда? На кладбище отвезу. В оградку поставлю, где могилы дядюшки с тетушкой.

— Пошто можно просто так? — недоумевает Сережка.

— А как же по-другому? — мрачнеет Бусыгин.

— Так, может, лучше у нас, на новом совхозном?

— Нет, — твердо говорит Бусыгин. — У вас ненадежно. Вы скоро и новое перепахаете. — Зло добавляет: — У вас тут ничего святого не осталось!

Поделиться с друзьями: