Нулевая долгота
Шрифт:
— Ретроград, выходит, Меломков?
— Нет, дядь Миш, он ловкий. Он быстро ко всему приспосабливается, когда нужно. Но, понимаешь, ему все равно. Ему в принципе на все наплевать.
— Слушай, Сережка, а давай я тебя в Москве устрою, а?
— Не-е, не хочу, — сразу отказывается Сережка Грылёв.
— А почему же? — удивляется Бусыгин.
— Пошто мне туда? Там и неинтересно — в толпе-то жить.
— А как же ты хочешь жить?! — восклицает пораженный Бусыгин.
— Да так, по-нонешнему. Может, маленько по-другому. Я, когда из армии вернулся, этот клин пахал. — Сережка опять возвращается к тому, что волнует его. — Земля, она, понимаешь, дядь
Для Бусыгина откровенность племянника неожиданна. Он не знает, что и сказать. Говорит неопределенно:
— Тут подумать, Серега, надо.
— А чего думать, я уже решил. Завтра заявление напишу. Пахать мне хочется, дядь Миш. Знаешь, как хорошо! Как вот здесь, на колокольне. — Он поежился, скрестил на груди руки. — Однако продувает, хоть и теплый ветерок. Эх, тулуп бы сюда, весь бы день сидел!
Бусыгин тоже чувствует себя продрогшим, но спускаться с колокольни и ему не хочется: так на редкость спокойно и возвышенно на душе.
— Хорошо-то как, — мечтательно произносит Бусыгин.
— Красота, — соглашается, томительно вздохнув, Сережка.
VI
Сережка быстро, на одних руках — ну как обезьяна! — спускается по лестницам, ныряет в проем — и уже внизу. Бусыгин только ступил на перекрытие нижнего яруса, как снизу услышал его возбужденный голос:
— Дядь Миш, а крест-то на твою фамилию!
— Как это? — не понял Бусыгин. — Какой крест?
— А тот, что к церковным воротам подставил.
— К каким воро… — и замер; зазнобило, ноги будто отнялись. Понял: материн! Но как же так?
— Ты что, не слышь меня, дядь Миш? Написано: Бусыгина Анна Терентьевна. Кто она нам? Тетка какая?
Бусыгин едва выдавливает:
— Твоя бабка.
— Кто, кто? — И догадывается: — Баушка? Неужто? — И тихо, растерянно: — Как же я не знал-то?
— Ты отставь его в сторонку, — просит сверху Бусыгин. — Я и так слезу.
Он полуслез-полуспрыгнул, сильно ощутив пятки, но о боли не думает. Сережка стоит с крестом в солнечном свете у входа. Бусыгин, припадая на обе ноги, подходит. Насупленно, сумрачно спрашивает:
— Что же… того… не перезахоронил?
— Откуда ж мне знать? — пожимает плечами Сережка. Он опустил голову, оправдывается: — Я даже не знал, что она… того… здесь похоронена. У нас ведь все Грылёвы да Грылёвы. Я, конечно, тоже лопух. Мог бы, конечно, поинтересоваться. Но эта бабушка до моего рождения померла.
Бусыгин молча берет у него крест и выносит на крыльцо. На стертом сером мраморе стоят бутылка водки и граненый стакан. Рядом лежит золотисто-коричневая плитка шоколада «Улыбка». Недовольно спрашивает:
— А это откуда?
— Я купил, — не поднимая головы, отвечает Сережка. Он расстроен, считает себя кругом виноватым.
— А шоколад-то зачем?
— Меломков говорит, что в Москве так закусывают. Это, говорит, культурно.
Бусыгин молчит, злится. Нет, не на племянника. На себя: за то, что не углядел материн крест, и хуже всего — именно по нему полез на колокольню.
Но больше на Меломкова. Ругает его: «Прохвост!.. Затейник!..» Более крепкими словами.— Эх, дядь Миш, если б я знал, — сокрушенно вздыхает Сережка.
«Да-а… Откуда тебе знать, если мать тебя форменным образом бросила? — зло думает Бусыгин. — Всю жизнь свое счастье устраивала». Он с горечью и обидой вспоминает, что сестра ни разу не навестила его в детском доме. Правда, это она разыскала в Москве дядюшку Федора и тетушку Ефросинью. Но прежде всего для себя. Однако они больше его полюбили, Мишку.
«Эх, сиротство! Какое-то проклятье в нашем роду, — продолжает думать Бусыгин. — Мать осиротела в младенчестве, еще в гражданскую, у чужой старухи жила. И не в Богородском, а на хуторе, за рощей. Все цветы-травы знала: старуха знахарством занималась… И отец один в доме остался, лет с пятнадцати, в коллективизацию. Их и сосватали…»
Бусыгин сумрачно требует:
— Ешь шоколад-то.
— Да я не хочу, дядь Миш.
— Ешь, говорю, — приказывает Бусыгин. Он подавляюще крут с племянником. Сережка покорно отламывает дольки, безразлично ест. Насупился, смотрит в сторону. Но не может же он не подчиниться дяде! Бусыгин понимает, что не прав, что нечего ему срывать зло на племяннике, и он тоже отламывает дольку, сжевывает, говорит примирительно: — Да-а, брат, вот такая наша история. Что же теперь делать будем?
— Не знаю, — бурчит Сережка.
— А я знаю, — мрачно произносит Бусыгин.
— Что же, дядь Миш? — Сережка уже отошел, забыл о маленьком дядином насилии.
— А увезу я материн крест в Москву!
Сережка поражен, спрашивает:
— А зачем, дядь Миш?
— Чтобы помнить родительницу, — отвечает Бусыгин. Сердито добавляет: — А твоя мать даже на похороны не явилась. Однако избу сразу продала, как меня в детский дом отвезли.
Сережка молчит. И Бусыгин молчит…
…Лежала мать тихая-тихая в гробу, будто провинившаяся. В доме суетились женщины. А он одиноко сидел на завалинке, на солнечной стороне, и ждал. Чего ждал, кого ждал? Сестру ждал! Но сам-то знал, что она не приедет. Вернее, не знал, а чувствовал. Его звали поесть в разные дома, он молча ел, благодарил и опять уходил к завалинке, ждал…
…А тоже была весна, тоже голубо и солнечно, и тоже над колокольней, над ветлами, над всем селом носились, кружили грачи и граяли — тоже сумасшедше-счастливо. Приходил к ним, вернее к нему, сам дядя Коля Позелов, председатель колхоза, — громадный, на деревянной ноге, безрукий и со стеклянным глазом. Стеклянный глаз смотрел выпукло и пусто и пугал. Дядя Коля Позелов часто его терял, и однажды он, Мишка Бусыгин, нашел этот глаз на школьном проселке. Он с удивлением его разглядывал: красивый и как настоящий! Мишка тогда решил, что в школу можно не ходить, и отправился в правление колхоза. А одноглазый дядя Коля Позелов сильно смутился, но пожал ему руку и погладил по голове. И Мишка был горд и счастлив.
Вообще-то дядя Коля Позелов, хотя и выглядел сердитым и страшным и хотя много и матерно ругался, даже на детвору, к ним, мальчишкам, особенно к тем, у кого отцы не вернулись с фронта, относился всегда заботливо. «Ну что, Мишка, — сказал тогда, после смерти матери, — придется, брат, тебя в детдом отправлять. Вот если бы Катька вернулась в колхоз, то другое бы дело». Но Мишка знал, что Катька не вернется. Ни за что! Но все равно он ее ждал, надеялся: а вдруг она сжалится?