Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Слово le peuple [111] – ключевое в понимании французской революции, и его значение определили те, кто взирал на сцены народного страдания и не испытывал его сам. Впервые это слово применили не только к тем, кого отстранили от участия в отправлении власти, то есть не только к гражданам, но и к людям низшего сословия [112] . Само определение термина возникло из сострадания, и слово стало синонимом неудачи и несчастья: le peuple, les malheureux m'applaudissent [113] , имел обыкновение говорить Робеспьер; le peuple toujours malhereux [114] – так выражался даже Сиейес [115] , один из наименее сентиментальных и наиболее трезвомыслящих людей революции. Отсюда следует, что персональная легитимность тех, кто представлял народ и был убежден, что всякая легитимная власть происходит от народа, могла основываться только на zele compatissant [116] , на том властном импульсе, который влечет нас к les hommes faibles [117] [118] ; другими словами, на способности страдать и сострадать вместе со всем "огромным классом бедных", подкрепленной желанием возвысить страдания до ранга высшей политической страсти и величайшей политической добродетели.

111

Народ, население (фр.).

112

Le peuple (народ) отождествлялся с menu или petit peuple (малыми людьми) и состоял из «мелких бизнесменов, бакалейщиков, мастеровых, рабочих, занятых по найму, торговцев, прислуги, поденщиков, lumpenproletarien (люмпен-пролетариев), но также из бедных художников, актеров, безденежных писателей». См. работу Вальтера Маркова: Markov, Walter. Über das Ende der Pariser Sanskulottenbewegung // Beiträge zum neuen Geschichtsbild, zum 60. Geburstag von Alfred Meusel. Berlin, 1956.

113

Народ,

несчастные, мне рукоплещут (фр.).

114

Вечно несчастный народ (фр.).

115

Эммануэль Жозеф Сиейес (1748-1836) - деятель Великой французской революции. Один из основателей Якобинского клуба. Участвовал в выработке Декларации прав человека и гражданина. В 1799 году вошел в Директорию. После переворота 18 брюмера 1799 года - один из консулов. В 1816-1830 годах находился в изгнании.
Прим. ред.

116

Страсти сострадания (фр.).

117

Слабым людям (фр.).

118

 Слова Робеспьера из его «Обращения к французам» (Adresse aux Français) в июле 1791 года. Цит. по: Thompson, James М. Op. cit. P. 176.

С точки зрения истории сострадание становится побудительным мотивом революционеров только после того, как жирондисты продемонстрировали свою неспособность принять конституцию и установить прочное республиканское правление. Революция изменила свое направление в тот момент, когда якобинцы под предводительством Робеспьера захватили власть, однако не потому, что они были более радикальными, а потому, что не разделяли устремлений жирондистов в отношении форм правления, больше верили в народ, чем в республику, и "слепо полагались на естественную добродетель класса", а не на учреждения и конституции. "При новой конституции, - утверждал Робеспьер, - законы должны провозглашаться “от имени народа Франции”, а не от имени “Французской республики”" [119] .

119

Ibid. P. 365. См. также речь, произнесенную перед Национальным конвентом в феврале 1794 года.

Это смещение акцента было вызвано не какой-либо теорией, а исключительно ходом самой революции. Очевидно, что в данных обстоятельствах древнеримская теория народного согласия как предпосылки любого правового государства более не могла применяться, а потому вполне естественно, что понятие согласия должно было быть заменено volonte generale [120] Руссо (первое понятие в теории Руссо можно обнаружить под именем volonte de tous [121] ) [122] . В отличие от "общей воли" "воля всех" (или согласие народа) не была настолько революционной, чтобы основать новый политический организм либо установить новое правление, она предполагала существование правления и государства, и тем самым ее было достаточно только для принятия конкретных решений или урегулирования проблем, возникающих в уже существующем политическом организме. Эти формальные соображения вторичны по своей важности. Гораздо более существенно, что само слово "согласие" с его оттенком сознательного выбора и продуманного мнения, было заменено на слово "воля", которое принципиально исключает все процессы обмена мнениями и конечное согласие между ними. Воля, если она вообще способна выполнять свою функцию, должна действительно быть единой и неделимой. "Разделенная воля была бы непредставима"; между различными волями не может быть согласия как между различными мнениями. То, что акцент был смещен с "республики" на "народ", означало, что постоянство и единство будущего государства гарантировались не общими для данного народа мирскими институтами, а его собственной волей. Наиболее характерной чертой этой воли народа как volonte generale было ее единодушие. И когда Робеспьер ссылался на "общественное мнение", он подразумевал под ним единодушие этой общей воли, а не мнение, с которым можно публично соглашаться или не соглашаться.

120

Общая воля (фр.).

121

Воля всех (фр.).

122

Руссо, Жан-Жак. Об общественном договоре / Трактаты.
– М.: Наука, 1969. С. 170.

Это постоянное единство народа, воодушевленное единой волей, не следует путать со стабильностью. Руссо рассматривал метафору общей воли достаточно серьезно и настолько буквально, что нация представала подобной телу, движимому этой единой волей, которая, как и воля отдельного человека, может в любой момент измениться, не препятствуя при этом человеку оставаться самим собой. Именно этот смысл Робеспьер вкладывал в свое требование: "Il faut une volonte UNE... Il faut qu'elle soit republicaine ou royaliste" [123] . Сам Руссо настаивал, что "нелепо, чтобы воля сковывала себя на будущее" [124] , предвосхищая тем самым фатальную нестабильность и ненадежность революционных правительств и в то же время обосновывая давнюю уверенность национального государства, будто договоры должно соблюдать только в той мере, в какой они служат так называемым национальным интересам. Понятие raison d'etat [125] древнее французской революции уже потому, что идея единой воли, вершащей судьбы и представляющей интересы нации в целом, была также расхожей интерпретацией той национальной роли, какую надлежало сыграть просвещенному монарху, устраненному впоследствии революцией. На самом деле проблема состояла в том (по сделанному однажды Джоном Адамсом замечанию), как вообще "заставить двадцать пять миллионов французов, никогда ранее не знавших и не помышлявших ни о каком другом законе, кроме воли короля, сплотиться вокруг свободной конституции". Привлекательность теории Руссо для людей французской революции как раз и заключалась в том, что он, по-видимому, нашел в высшей степени оригинальный способ, как поставить множество на место, ранее занимавшееся одним лицом; ибо эта "общая воля" и была тем, что должно было связать многих в единое целое.

123

Должна быть одна Единая воля ... будь она республиканской или монархической (фр.).

124

Там же. С. 167.

125

Государственный интерес (фр.).

Свою конструкцию единого о многих головах Руссо основывает на обманчиво простом и кажущемся правдоподобным примере. Он извлекает его из повседневного опыта, когда два конфликтующих интереса объединяются, если им в равной степени противостоит третий. Если переводить сказанное на язык политики, то Руссо предполагает существование общенационального врага и в своих рассуждениях опирается на объединяющую силу. Только в присутствии внешней угрозы возможна la nation une et indivisible [126] , идеал французского и любого другого национализма. Таким образом, во внешней политике национальное государство может быть достигнуто, только если существует потенциальная угроза. В XIX и XX столетиях подобный вывод довольно редко открыто признавали общим местом национальной политики; он столь очевидным образом вытекал из теории общей воли, что уже Сен-Жюст был с ним неплохо знаком: только иностранные дела, утверждал он, могут в собственном смысле быть названы политическими, тогда как человеческие отношения составляют социальное (Seule les affaires etrangeres relevaient de la politique, tandis que les rapport humains formaient le social [127] ).

126

Нация единая и неделимая (фр.).

127

OUivier, Albert. Saint-Just et la force des choses. Paris, 1954. P. 203.

Руссо пошел на шаг дальше. Он задался целью обнаружить объединяющий принцип внутри самой нации, дабы сделать его пригодным также для нужд внутренней политики. Задача, таким образом, свелась к тому, чтобы отыскать общего врага, не заходя в область международных отношений, и решением, предложенным Руссо, было следующее: враг живет в душе каждого гражданина, конкретно в его отдельной воле и частном интересе. Существо вопроса заключается в том, что этот скрытый, отдельный враг может возвыситься до статуса общего врага, объединяя таким образом нацию изнутри - необходимо только суммировать все отдельные воли и интересы. Общий враг внутри нации есть полная сумма отдельных интересов всех граждан. "Согласие интересов двух частных лиц, - говорит Руссо, цитируя маркиза д’Аржансона, - возникает вследствие их противоположности интересу третьего. [Аржансон] мог бы добавить, что согласие всех интересов возникает вследствие противоположности их интересу каждого. Не будь интересы различны, едва ли можно было бы понять, что есть общий интерес, который не встречает никакого противодействия; все бы шло своим чередом и политика более не была бы искусством" [128] (курсив мой. – X. А.).

128

Это предложение содержит ключ к понятию «общей воли» Руссо. То, что оно возникает только в примечании (Руссо, Жан-Жак. Указ. соч.), лишний раз показывает, что тот конкретный опыт, из которого Руссо произвел свою теорию, стал для него настолько самоочевидным, что он едва ли считал, что тот заслуживает упоминания. Этот простой пример показывает, как часто из-за незначительных препятствий затруднена интерпретация чисто теоретических работ; особенно же показательно в данном случае, что он демонстрирует, насколько простым может быть эмпирическое основание столь сложной и зачастую превратно понимаемой теории, как теория «общей воли».

Читатель, возможно, отметил примечательное отождествление воли и интереса, на котором зиждется вся политическая теория Руссо. Он употребляет эти термины как синонимы в своем Du Contract Sociale [129] , и его молчаливый посыл состоит в том, что воля представляет собой не что иное, как некоторую разновидность автоматической артикуляции,

проявления интереса. Тем самым общая воля есть артикуляция общего интереса, интереса народа или нации как целого, и поскольку интерес или воля являются общими, само их существование основывается на противопоставлении каждому единичному интересу или воле в отдельности. В предложенной Руссо конструкции нации, чтобы подняться "как один человек" и сплотиться в union sacree [130] , не нужно ждать, когда враг станет угрожать ее границам; единство нации гарантировано в той мере, в какой каждый гражданин несет в себе наряду с общим интересом общего врага. Ибо общим врагом выступают частный интерес и отдельная воля всякого человека. Если каждый человек объявит войну самому себе, он сможет пробудить собственного антагониста, общую волю. И только так он станет настоящим гражданином национального государства. Ибо "отбросьте из этих изъявлений [каждой частной] воли взаимно уничтожающиеся крайности; и в результате сложения оставшихся расхождений получится общая воля". Чтобы быть причастным к политическому организму нации, каждый отдельный гражданин должен находиться в состоянии постоянной борьбы с самим собой и собственными интересами.

129

«Об общественном договоре, или Принципы политического права» - название трактата Ж.-Ж. Руссо (1762).
– Прим. ред.

130

Священный союз (фр.).

Конечно же, ни один национальный политик не доходил до этой логической крайности, и в то время как современные националистические понятия в значительной степени зависят от наличия общего врага за границами страны, все же мы нигде не найдем предположения, будто общий враг скрыт в сердце каждого. Дело обстоит иначе в случае с революционерами и революционной традицией. Не только во французской революции, но и во всех революциях, последовавших ее примеру, частный интерес считался одной из личин общего врага, и теории террора от Робеспьера до Ленина и Сталина предполагают общее убеждение, что интерес всех должен быть автоматически и, между прочим, перманентно враждебным частному интересу гражданина [131] . Зачастую вызывает удивление необычайная самоотверженность революционеров, которую не следует путать с "идеализмом" или героизмом. На самом деле добродетель стала отождествляться с самоотверженностью с того момента, как Робеспьер начал проповедовать добродетель - понятие, которое он позаимствовал у Руссо. Именно это отождествление наложило неизгладимый отпечаток на человека революции и его самое сокровенное убеждение, будто ценность политики можно измерить степенью ее противостояния частному интересу и что человек тем более ценен, чем более он идет против собственной воли и действует вопреки своим собственным интересам.

131

Классическим выражением этой революционной версии республиканской добродетели может служить теория магистратуры и народного представительства Робеспьера, которую он сам сформулировал следующим образом: «...в известном смысле народу не надо обладать большой добродетелью, чтобы любить справедливость и равенство; ему достаточно любить самого себя. ...Надо, следовательно, чтобы представительные органы сами начали подчинять все свои частные страсти общей страсти и общественному благу...». Робеспьер, Максимилиан. «О принципах политической морали». Речь перед Национальным конвентом 5 февраля 1794 года / / Указ. соч. Т. 3. С. 111-112.

Как бы ни оценивали учение Руссо, гораздо важнее, что подлинный опыт, на котором основывалась проповедуемая им самоотверженность, равно как и "террор добродетели" Робеспьера, невозможно понять, если не учитывать ту главенствующую роль, какую сострадание стало играть в умах и сердцах тех, кто готовил и принимал деятельное участие в событиях французской революции. Что до Робеспьера, то он полагал очевидным, что единой силой, которая могла и должна была объединить различные классы общества в единую нацию, являлось сострадание тех, кто сам не испытывал страданий, к malheureux [132] , сострадание высших классов к низшим. "Доброта" человека в естественном состоянии стала для Руссо аксиомой только потому, что он открыл в сострадании наиболее естественную человеческую реакцию на страдание других, а вместе с ним и действительную основу всех подлинно "естественных" человеческих взаимоотношений. Это произошло не потому, что Руссо или Робеспьер когда-либо сталкивались с внутренней "добротой" человека вне пределов общества; они вывели ее существование из ежедневного наблюдения за в высшей степени реальной испорченностью общества, подобно тому, как тот, кто встречает лишь гнилые яблоки, может сделать вывод об их испорченности, допустив существование свежих. Собственный внутренний опыт им говорил, что, с одной стороны, идет вечная игра между разумом и страстями, а с другой - мысленный диалог, нескончаемая беззвучная беседа человека с самим собой. И поскольку в соответствии с установками своего времени они не проводили различий между мышлением и разумом, они делали вывод, что разум блокирует не только страсти, но и сострадание. Что разум, по словам Руссо, "заставляет человека обратить свои мысли на самого себя ... отделяет человека от всего, что стесняет его и удручает". Разум делает человека эгоистом; он препятствует естеству "отождествить себя с несчастным страждущим"; или, как выразился Сен-Жюст: "Il faut ramener toutes les definitions a la conscience; l'esprit est un sophiste qui conduit toutes les vertus a Vechafaud" [133] [134] .

132

Несчастные (фр.).

133

«Следует относить все определения к совести; разум - софист, отправляющий все добродетели на эшафот» (фр.).

134

Руссо цит. по: Руссо, Жан-Жак. Рассуждение о происхождении и основаниях неравенства между людьми / Трактаты.
– М.: Наука, 1969.; Сен-Жюст цит. по: Ollivier, Albert. Op. cit. P. 19.

Для нас столь естественно связывать бунт против разума с романтизмом начала XIX столетия, представляя при этом XVII век столетием "просвещенного" рационализма, а Храм Разума в качестве его несколько гротескного символа, что мы не замечаем или недооцениваем значение призывов к страсти, сердцу, душе, и в особенности к душе, расколотой надвое, ame dechiree [135] Руссо. Так, словно Руссо в своем бунте против разума поставил эту расколотую надвое душу на место естественной раздвоенности, которую она проявляет в молчаливом диалоге ума с самим собой, называемом нами мышлением. И поскольку разорванность души всегда является признаком конфликта, а не диалога, она вызывает страсть (в ее двойственном смысле) сильного страдания и страстности. Именно эту способность к страданию Руссо противопоставил эгоизму общества, с одной стороны, и ничем не нарушаемому уединению ума, вовлеченного в диалог с самим собой, - с другой. И именно этот упор на страдание, более чем любая другая часть его учения, имела доминирующее влияние на умы людей, которым выпало совершить революцию, которые лично соприкоснулись с непомерными страданиями бедных и впервые вывели их к свету рампы. В этом великом усилии общечеловеческой солидаризации превыше всего ценилась вовсе не деятельная доброта, а самоотверженность, способность без остатка раствориться в страданиях других. И эгоизм, а не безнравственность, представлялся наиболее опасным и одиозным. Кроме того, эти люди были гораздо лучше знакомы с пороком, нежели со злом; они лицезрели пороки богатых и их непомерный эгоизм и делали вывод, что добродетель должна быть спутницей несчастья и уделом бедных. Они видели, как чары удовольствия шли рука об руку с преступлением, и из этого заключали, что муки нищеты должны породить благость [136] . Магия сострадания состояла в том, что оно открывало сердце страждущего страданиям других, таким образом восстанавливалась и укреплялась "естественная" связь между людьми, и лишь богатые были ее лишены. Там, где заканчивались страсть и способность к страданию, начинался порок. Эгоизм представлял собой разновидность "извращенного естества". И если Руссо ввел сострадание в политическую теорию, то Робеспьер, с присущей ему пылкостью революционного оратора, поставил его в центр революционной политики.

135

Расколотая, растерзанная душа (фр.).

136

Эти слова Робеспьера взяты из книги Palmer; Robert R. Twelve Who Ruled: The Year of the Terror in the French Revolution. Princeton, 1941. P. 265, которая вместе с упомянутой ранее биографией Томпсона содержит наиболее честные и подчеркнуто объективные исследования Робеспьера и его окружения в современной литературе. Книга Палмера - наиболее значительный вклад в полемику о природе террора.

Пожалуй, было нечто от рока в том, что проблема добра и зла и влияние, которое она оказывает на человеческие судьбы, во всей неприкрашенной простоте должна была предстать перед людьми в тот самый момент, когда они заново утверждали человеческое достоинство, не прибегая к помощи религиозных институтов. Однако те, кто ошибочно принял за доброту естественный "внутренний протест человека при виде страданий собрата" (Руссо) и считал эгоизм и лицемерие воплощением безнравственности, вряд ли осознавали всю глубину этой проблемы. Еще более важно, что этот роковой вопрос о добре и зле не мог быть даже поставлен (по крайней мере в рамках западной традиции) вне единственно достоверного, убедительного опыта активной любви к добру как вдохновляющему принципу всех действий, который человек Запада когда-либо имел, а именно: вне обращения к личности Иисуса из Назарета, его жизни, его словам и делам. Это обращение произошло спустя многие десятилетия после революции. И Руссо, и Робеспьер едва ли были способны вести такие дискуссии, на которые учения одного и поступки другого спровоцировали последующие поколения. Трудно оспорить, что если бы не было этих двоих и французской революции, то ни Мелвилл, ни Достоевский не осмелились бы провести обратную трансформацию Христа в Иисуса из Назарета, вернув его в мир людей - один в повести "Билли Бадд" [137] , другой в "Легенде о Великом Инквизиторе" из "Братьев Карамазовых" - и открыто показав, хоть и в поэтической и метафорической форме, насколько трагическое и обманчивое предприятие затеяли люди французской революции, не отдавая себе в этом отчета. Если мы желаем выяснить, что должна означать абсолютная доброта в сфере человеческих дел (в отличие от дел божественных), нам лучше всего обратиться к поэтам. Мы можем сделать это без всяких опасений, когда имеем дело с поэтами, которые, по словам Мелвилла, "воплощают в стихе только такие движения души, какие натуры, подобные Нельсону, выражают в поступках". Во всяком случае, они могут преподать нам урок того, что абсолютное добро в человеческой жизни едва ли менее опасно, чем абсолютное зло, и что оно не заключается в самоотверженности, ибо, несомненно, и Великий Инквизитор в достаточной мере самоотвержен. А также и того, что абсолютное добро находится по ту сторону добродетели, даже если речь идет о добродетели капитана Вира [138] . Ни Руссо, ни Робеспьер не могли представить добро вне добродетели, как не могли они вообразить радикальное зло, в котором не было бы ничего "грязного или чувственного" (Мелвилл), или что безнравственность возможна вне порока.

137

«Билли Бадд» (Billy Budd) - произведение американского писателя Германа Мелвилла (1891-1924).
– Прим. ред.

138

Персонаж произведения «Билли Бадц».
– Прим. ред.

Поделиться с друзьями: