О революции
Шрифт:
Слияние авторитета, традиции и религии, - все то, что одновременно брало начало в акте основания, было становым хребтом римской истории от начала и до конца. По той причине, что авторитет означал прирастание основания, Катон мог сказать, что constitutio rei publicae, установление и констатирование государства "было делом не одного человека и не одного времени". Посредством auctoritasпостоянство и изменчивость связывались воедино, в силу чего, хорошо ли, худо ли, на протяжении римской истории изменение не могло означать ничего иного, кроме увеличения и расширения старого. Для римлян, по крайней мере, завоевание Италии и строительство империи были оправданными в той степени, в какой завоеванные территории расширяли основание города и оставались связанными с ним.
Последний момент, а именно идея тесной взаимосвязи между основанием, приумножением и сохранением, вполне могла явиться наиболее значительной из всех идей, какую люди революции почерпнули не путем сознательного размышления, но благодаря тому, что прошли школу римской Античности. Из этой школы вышла идея Харрингтона commonwealth for increase [370] , постоянно увеличивающегося государства, ибо как раз таковым была Римская республика. Несколькими веками раньше Макиавелли почти дословно воспроизвел знаменитое высказывание Цицерона, хотя и не посчитал нужным упомянуть его имя: "Ни один из людей не возносился на такую высоту ни за какие из своих деяний, как те, кто реформировали республики и королевства новыми законами и институтами... После богов эти люди первыми достойны похвал" [371] . Если ограничиться XVIII веком, то людям революции должно было представляться, будто их главная непосредственная проблема, превратившая теоретический и правовой вопрос об абсолюте в камень преткновения для практической политики - как сделать союз "долговечным" [372] , как придать основанию постоянство, как обрести легитимность для политического организма, который не может претендовать на древность (и что, как не древность, до сих пор всегда производила на человека "впечатление правоты", как однажды заметил Юм?), - получила простое, почти механическое решение в Древнем Риме. Концепция римского авторитета предполагает, что акт основания сам собой неизбежно порождает и гарантирует свою собственную стабильность и постоянство, и авторитет в данном контексте есть ни больше ни меньше как своего рода необходимое "прирастание", посредством которого все нововведения и
370
«The Commonwealth of Oceana», «Республика Океания» - политический трактат в жанре утопии английского публициста и политического деятеля Джеймса Харрингтона (1611-1677). Опубликован впервые в период протектората Кромвеля в 1656 году и вышел с авторским посвящением «его высочеству Лорду Протектору Республики Англии, Шотландии и Ирландии...» - Прим. ред.
371
См.: Макиавелли, Никколо. История Флоренции / / Сочинения. М.: Эксмо-пресс, 2001.
372
Забота о стабильности республиканского правления главным образом приводила авторов в XVII и XVIII веках к высокой оценке Спарты. В это время полагали даже, что Спарта просуществовала дольше Рима.
373
Собственно, и само англ. слово amendment (от глаг. to amend, улучшать) - так называется поправка к Конституции США - буквально означает «улучшение».
– Прим. ред.
374
Латинский глагол, который помимо значений «положить начало», «учреждать, «основывать» имеет также смысл «оберегать», «хранить».
– Прим. ред.
То, что эта интерпретация Американской революции через призму римского духа не является плодом фантазии, удостоверяется тем любопытным фактом, что не одни мы называем людей революции именем "отцы-основатели". Они сами осмысляли себя подобным же образом. Этот факт не так давно послужил основанием для весьма неблаговидного вывода, будто эти люди вообразили себя наделенными большей добродетелью и мудростью, чем ожидали от своих потомков [375] . Однако даже беглого знакомства с образом мысли и стилем того времени достаточно, чтобы убедиться, сколь чуждой была их уму эта мнимая самонадеянность. Дело обстоит гораздо проще: они мнили себя основателями, поскольку сознательно ориентировались на подражание римскому образцу и на состязание с римским духом. Когда Мэдисон говорит о "преемниках", на которых будет "возложено ... улучшить и увековечить" великий замысел, "выношенный предшественниками", он имеет в виду "ту печать благоговения, которую время накладывает на каждую вещь и без которой мудрейшее и свободнейшее государство не обладает требуемой стабильностью" [376] . Без сомнения, однажды американские основатели облачились в одежды римских maiores, предков, которые по одному тому только, что были предками, заслуживали права называться "величайшими". Однако дух, в котором совершалось надевание этих одежд, ни в коей мере не был духом самонадеянности, высокомерия; он проистекал из того простого рассуждения, что либо они - действительно основатели и тогда автоматически попадают в ранг maiores, либо же они, если потерпят поражение, вообще никто. В расчет здесь брались не мудрость, не добродетель, но исключительно сам акт основания, который был неоспорим. Они отдавали себе отчет в том, что совершили, и вполне разбирались в истории, чтобы быть благодарными судьбе за то, что "им довелось жить в такое время, в какое не отказались бы жить величайшие законодатели древности" [377] .
375
См.: Diamond, Martin. Democracy and The Federalist A Reconsideration of the Framer’s «Intent» / / American Political Science review. March 1959.
376
Федералист. № 14 и 49.
377
См.: Adams, John. Thoughts on Government / / Works, 1851. Vol. IV. P. 200.
Ранее мы уже отмечали двойственность значения слова "конституция", Мы можем понимать под ней, вслед за Томасом Пейном, "предшествующий правительству" акт конституирова- ния, посредством которого народ образует или конституирует себя в политический организм, при этом не забывая о том, что обычно мы понимаем под ней результат этого акта - конституцию как писаный документ. Если мы еще раз переключим наше внимание на то "неразборчивое и слепое поклонение", с которым народ Соединенных Штатов взирал все это время на свою "Конституцию", мы можем заметить, насколько двойственным всегда было это поклонение. Ибо в одно и то же время его объектом являлся и акт конституирования, и писаный документ. В свете весьма необычного факта, что культ Конституции в Америке пережил более сотни лет придирчивой критики и яростных разоблачительных атак как на сам документ, так и на все те "истины", которые для основателей были самоочевидными, может возникнуть соблазн сделать вывод, что воспоминание о самом событии - сознательном основании народом нового государства - продолжало заслонять действительный результат этого акта, сам документ, оберегая их от воздействия времени и изменившихся обстоятельств. Можно, пожалуй, даже предсказать, что авторитет республики останется целым и невредимым до тех пор, пока не подвергнется забвению сам акт, начало как таковое.
Факт, что люди Американской революции полагали себя "основателями", свидетельствует о том, что они таким образом предвосхитили следующее: что именно акту основания суждено в конечном счете сделаться истоком авторитета в новом политическом организме, а вовсе не Бессмертному Законодателю, или самоочевидной истине, или любому другому трансцендентному, надмировому источнику. Из этого следует, что бесполезно искать абсолют, чтобы разорвать порочный круг, в котором неизбежно запутывается всякое начинание, ибо этот "абсолют" заключен в самом акте начинания. До некоторой степени это никогда не составляло секрета, хотя никогда не получало достаточного выражения в теоретической мысли по той простой причине, что проблема начала до наступления эры революций была окутана завесой тайны и оставалась предметом для спекуляций. Акт основания вышел на дневной свет и предстал перед глазами современников только сейчас. А до той поры, на протяжении тысячелетий, оставался объектом легенд об основании, в которых воображение пыталось проникнуть в события, лежащие за пределами досягаемости памяти. Если не касаться фактической стороны этих легенд, можно сказать, что их историческое значение состоит в демонстрации того, какими путями человеческий ум пытался решить проблему начала - нового, не связанного с предыдущим события, вторгающегося в непрерывную последовательность исторического времени.
Что до людей революции, были только две легенды об основании, с которыми они были знакомы не понаслышке: библейская история об исходе племени Израиля из Египта и история Вергилия о странствиях Энея после того, как он покинул горящую Трою. Обе легенды повествуют об освобождении. Одна - об освобождении от рабства, вторая - об освобождении от угрозы уничтожения; и обе истории ставят во главу угла будущее обещание свободы, конечное завоевание обетованной земли или основание нового города - как в самом начале своей великой поэмы Вергилий обозначает ее действительное содержание. В отношении революции эти легенды содержат один важный урок; с поразительным единодушием обе они настаивают на существовании некоторого разрыва между концом старого порядка и началом нового, и в данном случае уже не так важно, чем заполнен этот разрыв, пробел: бесцельным сорокалетним скитанием племен Израиля по пустыне или приключениями и опасностями, которые подстерегали Энея по дороге в Италию. Если эти легенды и способны чему-то научить, то этот урок - в указании, что свобода не в большей мере является автоматическим результатом освобождения, чем новое начало является автоматическим последствием конца. Для тех, кто принимал активное участие в революционных событиях, революция должна была представляться мифическим разрывом, пробелом между концом и началом, между уже-нет и еще-нет. И эти времена перехода от рабства к свободе должны были приковывать их воображение, поскольку легенды в один голос говорили о великих лидерах, появляющихся на исторической сцене именно в эти периоды разрыва исторического времени [378] . Более того, вопрос об этом пробеле, разрыве так или иначе проникает во все спекуляции на тему природы времени, отклоняющиеся от обиходного представления о нем, как о непрерывном потоке; тем самым он являлся вполне привычным предметом человеческих рассуждений и воображения в той мере, в какой они затрагивали природу начала. Однако то, что было известно из спекулятивных мыслей и легенд, впервые явилось как действительная реальность. И если кто-то пытается датировать революцию, вписывая ее в рамки существующей хронологии, он в действительности занимается невозможным, ибо как вообще можно запечатлеть, подогнать под всеобщий ранжир этот разрыв, пробел в хронологии и в историческом времени? [379]
378
Так, «Мильтон верил в ниспосланных небесами, Богом избранных великих лидеров ... как освободителей от рабства и тирании, подобно Самсону, как учредителей свободы, подобно Бруту, или великих учителей, подобно самому себе, но не как всевластных исполнителей в размеренно и ровно функционирующем смешанном государстве. В мильтоновской иерархии вещей великие лидеры появлялись на исторической сцене и играли отведенные им роли в периоды перехода от рабства к свободе» (Fink, Zera S. The Classical Republicans. Evanston, 1945. P. 105). Сказанное, без сомнения, применимо к самим колонистам. «Основной реальностью их жизни была аналогия с детьми Израиля. Они воображали, будто, выйдя в пустыню, они вновь переживают историю Исхода», - как справедливо подчеркивает в своей книге Дэниэл Бурстин (см.: Бурстин, Дэниэл. Американцы: колониальный опыт.
– М., 1993).
379
Трудно избежать искушения использовать случай с Америкой в качестве иллюстрации старой легенды, представив колониальный период как переход от рабства к свободе, как временной пробел, промежуток между оставлением Англии и Старого Света и основанием свободы в Новом Свете. Соблазн этот тем сильнее, чем больше сходство с легендарными сказаниями, поскольку и там, и здесь новое основание совершается благодаря необычным делам изгнанников. В этом отношении Вергилий не менее красноречив, чем библейские истории исхода сынов Израиля из Египта: «После того, как был истреблен безвинно Приамов род по воле богов ... и в прахе простерлась, дымясь, Нептунова гордая Троя, в знаменьях боги не раз нас же в изгнанье искать свободных земель побуждали» (Вергилий. Энеида. Книга III, 1-12). Причины, почему я считаю подобную интерпретацию американской истории ошибочной, очевиден. Колониальный период не был пробелом в американской истории, и каковы бы ни были причины, побудившие британских колонистов оставить свои дома, поскольку они прибыли в Америку, у них не было никаких проблем с признанием владычества Англии и власти метрополии. Они не были изгнанниками; наоборот, до момента революции они гордились званием британских подданных.
Эта произвольность заложена в самой природе начала. Оно находится не только вне логики причинных связей, цепочек, в которых каждое следствие само тут же становится причиной для новых следствий, оно вообще не имеет ничего, за что можно было бы ухватиться; дело выглядит так, будто оно явилось ниоткуда - как во времени, так и в пространстве. Так, словно на миг, миг начала, начинатель отменил само
время, или если бы актеры внезапно выпали из непрерывного временного потока. Проблема начала, как известно, впервые возникает в размышлениях на тему возникновения вселенной, и решение ее парадоксов, предложенное древними евреями, состоит в допущении существования Бога-Творца, находящегося вне собственного творения подобно тому, как ремесленник находится вне изделий своего ремесла. Другими словами, проблема начала в данном случае решена путем допущения начинателя, чьи начинания не могут более оспариваться потому, что он есть от вечности до вечности. Эта вечность есть временной абсолют, и в той мере, в какой начало вселенной восходит к этой области абсолютного, оно уже более не является произвольным, но укоренено в чем-то, что, хотя, быть может, и выходит за пределы доступного человеческому разумению, тем не менее обладает разумом, своим собственным рациональным основанием. Курьезный факт, что люди революций ударились в отчаянный поиск абсолюта в тот самый момент, когда от них требовались действия, вполне мог быть вызван стандартами мыслительных навыков людей Запада, в соответствии с которыми любое совершенно новое начало нуждается в абсолюте, из которого оно проистекает и посредством которого "объясняется".Но как ни объясняй иудео-христианской традицией эти невольные мысленные реакции людей революции, в своих сознательных усилиях справиться с парадоксами проблемы начала в делах основания они, вне сомнения, обращались не к "В начале сотворил Бог небо и землю", но к "античному благоразумию", к политической мудрости Античности, более конкретно - к римской Античности. Нет ничего случайного в том, что возрождение античной мысли и попытки воссоздать элементы политической жизни Античности обошли (или не поняли) греков и ориентировались почти исключительно на образцы римской истории. Римская история буквально вращалась вокруг идеи основания, так что ни одно из фундаментальных политических понятий, таких как авторитет, традиция, религия, закон, et cetera, не может быть понято без обращения к великому делу, стоящему у истока римской истории и летоисчисления urbs condita, основания Вечного города. Тогдашнее решение римлянами проблемы, связанной с этим начинанием, пожалуй, лучше всего может быть проиллюстрировано известным призывом, с которым Цезарь обратился к Сципиону, предложив ему стать dictator rei publicae сопstituendas, установить диктатуру на роковой период констатирования - или скорее реконституирования - публичного пространства, республики в ее исконном значении [380] . Это решение стало источником, вдохновившим "деспотизм свободы" Робеспьера, и если бы Робеспьер захотел оправдать свою диктатуру в целях создания конституции свободы, он вполне мог бы сослаться на Макиавелли: "Основать новую республику или полностью реформировать старые институты существующей может быть делом только одного человека" [381] ; в данном вопросе он мог бы также опираться на Джеймса Харрингтона, который, ссылаясь "на древних и их ученого ученика Макиавелли (единственного политика последних времен)" [382] , также утверждал, что "законодателем" (который для Харрингтона был тождественен основателю) "должен быть один человек, и... Государство должно быть создано все целиком и сразу... По коей причине мудрый законодатель ... вполне законно может пытаться сосредоточить суверенную власть в своих собственных руках. И ни один здравомыслящий человек не станет осуждать те чрезвычайные меры, какие будут в таком случае необходимы, если их целью будет не что иное, как конституция хорошо устроенной республики (соттопwealth)" [383] .
380
Цицерон. Указ. соч. Книга VI, 12; см. также: Poeschl, Viktor. Römischer Staat und griechisches Staatsdenken bei Cicero. Berlin, 1936.
381
Макиавелли, Никколо. Рассуждения о первой декаде Тита Ливия / / Сочинения. М.: Эксмо-пресс, 2001.
382
Цит. по: Harrington, James. The Commonwealth of Oceana. Indianapolis, 2003. P. 43.
383
Ibid. P. 110.
Как бы ни были близки люди революций к духу древних римлян, сколь бы ревностно ни следовали они совету Харрингтона "перерыть архивы античного благоразумия" [384] (и никто не посвятил этому занятию больше времени, чем Джон Адамс), по отношению к их основному занятию - конституции, совершенно нового, не связанного ни с чем ранее существовавшим политического организма, - эти архивы хранили молчание. Удивительно, но в римской концепции основания доминировало представление о том, что не только все решающие политические изменения в римской истории были реконституциями, конкретно - реформами старых институтов и восстановлением первоначального акта основания, но даже этот первоначальный акт основания считался переустановлением, восстановлением и реставрацией. На языке Вергилия, основание Рима было воссозданием Трои, Рим в действительности был второй Троей. Даже Макиавелли, отчасти потому, что он был итальянцем, частично оттого, что он был близок к римской истории, мог сохранять уверенность, что новое основание чисто секулярной сферы политики, вокруг которого вращалась его мыль, на деле было ни чем иным, как радикальной реформой "древних институтов"; и даже Мильтон многими годами позднее мог все еще мечтать не об основании нового Рима, но о строительстве "Рима заново".
384
Ibid. P. 111. (К слову, prudence, «благоразумие», в политической литературе XVII и XVIII веков означало не «осторожность», но «политическую проницательность», таким образом, от автора зависит, означает ли оно также ум, прозорливость или осторожность. Само слово скорее нейтрально.) О влиянии Макиавелли на Харрингтона и о влиянии классической Античности на политическую мысль Англии XVII века см. исследование Зеры Финка, цитировавшееся в примечании 39. Остается только сожалеть, что подобное исследование, призванное «точно установить меру влияния античных философов и историков на формулирование американской системы правления», которое предлагал Гилберт Чайнард (еще в 1940 году в своем эссе «Полибий и американская конституция»), так и не было осуществлено. Причина, как мне кажется, в том, что никто более не интересуется формами правления - темой, которой со всей присущей им страстностью были поглощены «отцы-основатели». Подобное исследование, не в пример неосуществленной попытке осмыслить раннюю историю Америки через призму европейского социального и экономического опыта, продемонстрировало бы, что «значение американского эксперимента выходит за рамки данного места и данных обстоятельств; что он был своего рода кульминацией и что ... для его понимания необходимо понимание связи самых современных форм правления с политической мыслью и политическим опытом Античности».
Единственным мыслителем, постигшим идею основания во всей ее глубине, был Харрингтон, и лучшим доказательством тому служит факт, что он начинает оперировать совершенно отличными образами и метафорами, чуждыми римскому духу. Защищая "чрезвычайные меры", необходимые для кромвелевой commonwealth, он внезапно выходит за рамки римской традиции и употребляет образ из области, не имеющей никакого отношения к политике: "Как нет книги или здания, которые достигли бы совершенства, если у них не было одного-единственного автора или архитектора, так и республика (commonwealth) той же природы" [385] . Под "чрезвычайными мерами" он понимает средства насилия, являющиеся обычными и необходимыми для цели устроения именно потому, что в этом случае создается нечто. Создается, однако, не из ничего, но из имеющегося материала, который должен быть подвергнут насильственному воздействию в процессе устроения для того, чтобы из него возник объект, который мы строим. При этом нельзя сказать, что римский диктатор был устроителем и граждане, на которых распространялась его чрезвычайная власть, были чем-то большим, нежели человеческим материалом, из которого можно что-либо "построить". Безусловно, Харрингтон еще не мог знать о тех великих опасностях, которые сулило океаническое предприятие, как не мог он предвидеть, каким образом распорядится "чрезвычайными мерами" насилия Робеспьер, уверовавший в роль архитектора, возводящего из человеческого материала новую республику, как будто это архитектурное сооружение. Вышло так, что вместе с новым начинанием на сцену европейской политики вновь проникло первородное легендарное преступление человека Запада, как если бы братоубийству вновь довелось служить началом братства, а зверству - источником гуманности, с той разницей, что ныне, в разительном контрасте с извечными мечтаниями человека (как и с более поздними упованиями Маркса на насилие как повивальную бабку истории), насилие не дало жизни ничему новому и стабильному, но, напротив, утопило в "революционном потоке" как само начинание, так и его начинателей.
385
Harrington, James. Op. cit. P. 110.
Возможно, именно по причине этой внутренней близости между произвольностью, присущей любому начинанию, и человеческой склонностью к преступлению римляне решили вести свое происхождение не от Ромула, убившего Рема, но от Энея [386]– Romanae stipris origo ("зачинателя племени римлян"), который Ilium in Italiam portans, "принес в Италию Илион и его сраженных пенатов" [387] . Несомненно, это предприятие также сопровождалось насилием - войной Энея с коренными обитателями Италии, однако эта война в глазах Вергилия была необходима для того, чтобы аннулировать результаты войны против Трои; поскольку возрождению Трои на земле Италии - illic fas regna resurgere Troiaeбыло назначено спасти тех, "что от греков спаслись и от ярости грозной Ахилла", и тем самым воскресить gens Hectorea, Гекторов род [388] , исчезнувший, согласно Гомеру, с лица земли. Троянская война должна была быть повторена еще раз, что означало обращение порядка событий, как он изложен в поэмах Гомера. (Здесь критикуется не только Гомер, но и греки, которые не знали другого завершения войны, кроме победы для одних и смерти или позора рабства для других). Это обращение, переиначивание Гомера в великой поэме Вергилия можно считать намеренным и полным. Ахилл опять одержим неукротимым гневом; Турн начинает словами: "Расскажи сам ты Приаму о том, что и здесь нашли вы Ахилла" [389] ; здесь также есть "для Трои воскресшей новый Парис и второй губительный свадебный факел" [390] . Сам Эней со всей очевидностью являет собой второго Гектора, и в центре этого всего опять находится женщина, Лавиния, - на месте Елены. И вот, собрав всех гомеровских действующих лиц, Вергилий еще раз проигрывает старую историю: на этот раз Турн-Ахилл бежит перед Энеем-Гектором, Лавиния - теперь невеста, а не неверная жена, и война завершается не победой и отплытием одной стороны и истреблением и рабством другой, но "неразрывным союзом двух равноправных народов, из которых никто не был побежден" [391] , поселяющихся вместе, как и предвещал Эней еще до начала войны.
386
Обсуждение вопроса в целом см. в: Weinstock, Stanley. Penates // Real-Encyclopädia der classischen Altertumswissenschaft. Stuttgart, 1937.
387
Вергилий. Энеида. Книга XII, 166; книга I, 68 и Овидий. Фасты. Книга IV, 251 говорят о троянском истоке Рима почти в тех же выражениях: Cum Troiam Aeneas Italos portaret in agros - Эней принес Трою на землю Италии.
388
Энеида. Книга I, 273; см. также книгу I, 206 и книгу III, 86-87.
389
Там же. Книга IX, 742.
390
Там же. Книга VII, 321-322.
391
Там же. Книга XII, 189. Быть может, не лишено смысла посмотреть, насколько далеко заходит Вергилий в переиначивании поэм Гомера. Так, например, во второй книге «Энеиды» повторяется сцена из «Одиссеи», когда Улисс, неузнанный, слушает рассказ об истории своей жизни и странствий и в этот момент впервые разражается слезами. В «Энеиде» не кто иной, как сам Эней рассказывает историю своих скитаний; сам он не плачет, но ожидает слез сострадания от своих слушателей. Нет нужды добавлять, что это переиначивание, в отличие от тех случаев, которые мы приводили в тексте, не несет какой-либо особенной нагрузки; оно разрушает первоначальное значение, не замещая его равнозначным. Именно по этой причине переиначивание представляется мне типичным для критической позиции Вергилия по отношению к Гомеру.