О, юность моя!
Шрифт:
— Что ж теперь будет?
— Не выйдем, и все. Здесь расстреливать не станут.
— А ты почем знаешь? А ежели прикатят пулемет?
— Сквозь двери пулемет нас, лежачих, не тронет, а если в открытую, то мы же его затопчем: нас двести человек.
— Пулеметов не прикатят, а без харчей оставят — это уж так.
— Чихать нам на харчи! — сказал босяк.
— Он прав! — поддержал Новиков.
— Без воды человек может обойтись восемь суток, без пищи — около сорока. А за это время красные обязательно подойдут.
Всю ночь камера не спала. Курили, вздыхали,
В шесть утра будить было некого: никто не ложился. Умываться не вышли, только выпустили босяка и Сосновского выливать параши.
Ни завтрака, ни обеда, ни ужина в этот день не приносили. К ночи снова открылась дверь, и опять тот же бас тюремщика:
— Номера с первого до пятидесятого — в отъезд! Шагом марш!
Арестанты молчали. Тогда заговорил Новиков:
— Слушайте, гражданин тюремщик! У вас, наверное, жена и дети. Пожалейте их. Придут красные, выпустят нас на свободу, а уж мы вас разыщем даже на дне морском. Тогда не взыщите.
— Господа! — обратился к арестантам чуть дрогнувший бас. — Я человек маленький. Исполняю свой долг.
— Какой долг? Людей расстреливать?
— Вон отсюда! — загремела камера.
— Вон!
— Во-о-он!
На крики седьмой камеры отозвались другие во всех этажах. Все две тысячи узников ревели, орали, рыдали, вопили, сорвавшись в стихию страшной острожной истерики:
— Во-о-он!
Утром часовой повернул ключ в замке, отодвинул засов и, крикнув: «Мое фамилие Васюков!» — побежал, продолжая кричать: «Васюков!», «Я Васюков!» Староста переглянулся с товарищами и осторожно направился к двери. За ним чуть ли не на цыпочках двинулась вся масса арестантов.
— А чего мы, собственно говоря, трусим? — спросил Леська.
— Не струсишь тут, — отозвался Платонов. — Только выглянешь, а там, может, пулемет стоит. А?
— Проверим! — сказал Леська и кинулся к двери.
Но староста сам приоткрыл дверь и выглянул в коридор: пусто. На полу валялась винтовка. Новиков схватил ее и крикнул:
— За мной!
Камера, как боевая рота в наступлении, хотя и вооруженная одной-единственной винтовкой, ринулась за часовым. Он бежал через внутренний двор к воротам, ведущим в кордегардию. Ему дали добежать до калитки, а когда она пред ним открылась, арестанты устремились к ней. Калитка не заперта...
— Как быть с тюремщиками? — спросил Платонов.
Тюремщики смотрели на бунтовщиков белыми глазами.
— Товарищи! — закричал Леська. — Пошли освобождать женский корпус.
Он вбежал в первый этаж. За ним другие.
— Ключи! — крикнул он надзирателю.
— Пускай сам отпирает! — раздались голоса арестантов.
— Сам, собака!
Надзиратель, ничего не соображая, помчался куда глаза глядят. Елисей — за ним. Догнал. Подставил ножку. Дрожащими руками обшарил его. Нашел ключи.
Женщины выбежали к мужчинам, обнимали их, незнакомых, целовали, плакали. К Леське на грудь кинулась Нюся.
— Милая... — нежно сказал Леська, расцеловал ее и, подхватив под руку, вывел из тюрьмы на улицу.
—
Приходи в приют! — крикнула Лермонтова и побежала к фабрике. Леська помахал ей фуражкой и вернулся в острог.В кордегардии уже столпилась чуть не вся тюрьма: все искали папки со своим делом и наспех жадно тут же читали письма доносчиков и показания лжесвидетелей.
— Бредихин! — окликнул Елисея Новиков. — Ваше дело у меня. Возьмите.
Он швырнул ему папку. Леська распахнул ее, но ничего особенного не вычитал, кроме протокола о его аресте по обвинению в принадлежности к партизанскому отряду «Красная каска». Поразил Леську, однако, его порядковый номер: 32736. Оказывается, сквозь тюрьму прошел целый город. Елисей вырвал из первого листа свою фотографию и бережно вложил ее в студенческий билет, на котором, между прочим, было напечатано, что, встречая членов императорской фамилии, студент обязан снимать головной убор.
— Павел Иванович, прощайте! Платонов! До свидания!
— Куда?
— Домой! В Евпаторию!
Вокзал кишел офицерьем, которое осаждало коменданта и штурмовало любой состав, прибывавший на станцию. Здесь корниловцы, дроздовцы, шкуровцы, марковцы сражались за жизнь с большей отвагой, чем на Перекопе. От былого высокомерия не осталось и следа. Ужас перед Красной Армией гнал их в Севастополь, Евпаторию,
Феодосию, Керчь — всюду, где можно было устроиться хоть на самой плохонькой морской посудине.
Но бой шел на вторых и третьих железнодорожных путях, где стояли вагоны третьего класса и рыжие теплушки. Первый же путь был свободен: он охранялся пластунами; и вот, не останавливаясь на станции, по этому пути пронесся поезд генерала Слащева-Крымского, состоявший из одних пульманов. Блеснув зеркальными стеклами, он показал красный фонарь и скрылся в дыму своего локомотива.
Пока офицеры, обалдев от блеска, глядели на прощальный огонек поезда, Леська увидел евпаторийский состав и начал карабкаться в теплушку, но какой-то хилый подполковник в синих очках спихнул его сапогом.
— Вы тут, студент, не примащивайтесь.
— Но я евпаториец...
— Прочь с глаз! — заорал подполковник.
Леська бросился к следующей теплушке, но там у самого входа сидели казаки, свесив ноги наружу, и спокойно лузгали семечки. Один из них тихонько играл на гармони. Леська взглянул на их лирические лица и побежал дальше. Но все уже было забито людьми, чемоданами, кофрами, саквояжами, мешками, сундучками. Наконец он добрался до локомотива. Машинист высунулся из окна и, прищурясь, глядел на дикую сутолоку перрона.
— Ребята, подвезите.
— Куда тебе?
— В Евпаторию.
— Много тут и без тебя.
— Товарищи... — тихо сказал Леська. — Я не драпающий. Я бегу из тюрьмы.
Машинист поглядел на студента зорким взглядом и так же тихо сказал:
— Влазь, но только с той стороны.
Леська обежал паровоз и остановился у чугунной лесенки. Вокруг никого не было. Кочегар, молодой парень в дырявой тельняшке и коричневой зюйдвестке, злобно на него зашипел:
— Вира! Чего замерз? Хотишь, чтоб увидели?