Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мы сошлись в ночь с первого на второе мая 1919 года… Мы расстались – вернее его, подталкивая, увели люди, специализировавшиеся на доставке обреченных в большой дом на гнусной площади, эти добродушные существа в полувоенной форме, которым и убийство нипочем, – в ночь с первого на второе мая 1938 года. Май – это мой месяц. Для моих современников этот год – кульминация ужаса и бреда, когда все кричат, что понимают эпоху, приветствуют казни и убийства, рады светлому будущему, ради которого заранее приносится кровавая жертва, а по ночам дрожат в холодной испарине и, превратившись в слух, ловят звуки – то ли где-то остановилась машина, то ли раздался мерный стук солдатских сапог.

А на Западе специалисты и друзья нашей страны хором утверждали, что только злые клеветники, шептуны и ретрограды могут сомневаться в истинном счастье, воцарившемся на одной шестой земного шара. Каждый, по их словам, получал у нас по заслугам, а если кого и пришлось смести, то только потому, что он хотел разрушить счастье миллионов. «Вы спросите моих современниц – каторжанок, стопятниц, пленниц, как мы жили в смертельном страхе, как растили детей для плахи, для

застенка и для тюрьмы…»165 Хорошо, что у меня не осталось сына, чтобы и его угнали «по дороге, по которой угнали так много»166. Мы вовремя сообразили, где мы живем.

Две женщины, кроме меня, поняли, что такое О.М. Одна из них пошла другим путем, а потом повесилась, испытав весь ужас этой жизни167, а про другую я сейчас расскажу.

Мы жили с ней вдвоем в Ташкенте, и потом она, вспоминая, говорила, что это были наши лучшие дни: «Подумать, что тогда жилось легче всего. А это была война, и сколько людей погибало, и сын был на каторге…» Она сказала это, когда мы шли с ней по Большой Дмитровке, я провожала ее, кажется, к Лиде Чуковской или к Николаше. Уже опубликовали постановление о ней и Зощенко, а потом вторично забрали Леву.

Днем моя легкомысленная подруга бегала по гостям – то к Фаине, то к Беньяш – в нашем же дворе, или к Козликам – Козловским, или к двум правительственным дамам, с которыми познакомилась в Дурмени, крохотном санатории для избранных, куда ее направили после тифа. Правительственные дамы были добрыми бабами и тоже всего боялись, но старались не выдать своего страха. А.А. очень любила навещать их – все-таки большой свет, хотя они жили замкнуто и одиноко, ни с кем не встречались и делали исключение только для А.А. – уж слишком велик соблазн принять такую гостью.

Когда она возвращалась домой, я уже обычно лежала в постели и думала, что надо заснуть, потому что утром придется идти на работу или в лавку – в очередь. Я уже работала в университете168, куда меня устроила Иза Ханцын, отличная музыкантша, вдова Маргулиса, которому ежедневно сочинялись когда-то «маргулеты», шуточные стишки про нищего «старика Маргулиса»: «Старик Маргулис зачастую ест яйца – всмятку и вкрутую. Его враги бесстыдно врут, что сам Маргулис тоже крут…» Мы жили вдовами в Ташкенте – мужья уже погибли «там».

Вернувшись, А.А. подсаживалась к моей кровати: «Надя, знаете, что я сообразила…» И начинался ночной бред – ей вдруг показалось, что Лева заболел – один там, погибает… Письма не идут, а он, наверное, пишет и ждет ответа… Он сойдет с ума – этого нельзя вынести. Это он за нее взят заложником, чтобы она чего не написала – проклятье эти стихи… Как жить? Вот она умирала в тифу, а если б она на самом деле умерла, кто же помог бы Леве?.. И вы пропадете и не сможете помочь ему: разве вы вынесете эту жизнь, если меня не будет?.. А если вы погибнете, то разве я смогу жить: одна, не с кем слова сказать… Нам надо жить… Уж как хотите, а жить надо, только когда же кончится эта пытка? Ничего о нем не знать и думать, что его уже нет… А те люди, что от него приходили, я им не верю – вы никогда никому не верьте, сейчас нельзя верить: мы же знаем, где мы живем… Надя, если вы меня переживете, вы будете посылать ему посылки?.. Откуда вы возьмете деньги на посылки?.. Теперь всегда так будет: он там, мы здесь, Оси нет… Надо ложиться… Который час?.. Я чувствую, что он заболел. Мать всегда знает…

Она сидела до рассвета, а утром я выносила из ее комнаты полную окурков пепельницу. Она курила как безумная, одну за другой, потому что в ночном ужасе, когда не знаешь, что с сыном, и боишься заснуть, только папиросы помогают сдерживать дикий звериный крик.

Так жили мы – веселые подруги – и нас были миллионы. У Левы имелись шансы выжить – молодость. Я благословляла судьбу, что у О.М. маленькое круглое сердце, которое не способствует долголетию, – лучший дар, полученный в наследство от его матери.

Нам полагается молчать о том, что мы пережили.

С какой стати я буду молчать?

III

Я не знала А.А. в ее ранней юности. Только с ее слов представляю себе, как сразу ничего не вышло из ее брака с Гумилевым. Мне когда-то рассказали, что некто, не помню кто, брал свою возлюбленную как крепость, вел планомерную осаду и наконец добился своего. Я сказала А.А., что, наверное, приятно, если мужчина тратит столько сил на победу, и пожаловалась, что О.М. в сущности не затратил никаких усилий, чтобы получить меня… А.А. не согласилась со мной, она считала, что, если женщину берут измором, из этого всё равно ничего не выходит… – Гумилев? – спросила я, и она подтвердила.

В Киеве, заброшенная, не найдя своего места в жизни, в трудной семье, где ничего не ладилось, она согласилась выйти замуж за Гумилева, который вел длительную осаду. Ее поразило, что братья и сестра даже не пришли в церковь, когда она венчалась, – разруха в семье довела их до полного нигилизма. А ее брат, Андрей Андреевич, почему-то рассказывал мне, тогда совсем девочке – мы случайно познакомились в Севастополе, когда мне было пятнадцать (или шестнадцать?) лет, – что в семье были в ужасе от легкомыслия Анюты, решившейся выйти за Николая Степановича, которого она совсем не любила. Этот брак был обречен с самого начала, объяснял мне Андрей Андреевич, а я еще не представляла себе, что такое брак. Но я запомнила этого красивого, необычайно мрачного человека, который до такой степени не нашел себе места, что искал утешения и разрядки в разговорах о серьезных вещах с чужой девчонкой.

Вырвавшись из сумбура собственной семьи, А.А. очутилась в совершенно чужом гумилевском доме. Гумилев отвез ее к себе и сразу уехал в Абиссинию. У него была своеобразная особенность: добившись своего, сразу бросать женщин, но Анна Андреевна быстро эмансипировалась, обзавелась друзьями и зажила своей жизнью, независимой от Гумилева.

А.А. рассказывала, как, оставшись одна в Царском, она купила только что вышедший томик Анненского (не

знаю, «Ларец» или «Тихие песни»169) и, расчесывая у окна волосы, читала. Вот тогда-то вдруг ей стало ясно, что надо делать. Гумилев, приехав, застал почти готовый «Вечер»170. А раньше он подыскивал занятие для своей молодой жены: «Ты бы, Аничка, хоть в балет пошла, ты ведь стройная…» Он не учел, что для балета она слишком высока, но ведь можно придумать трюк и для высокой балерины не классического, а какого-нибудь оригинального балета…

И поэтическое влияние Гумилева тоже длилось недолго. Он почему-то уговаривал ее писать баллады, чему она все-таки отдала минутную дань. Вот с Одоевцевой ему больше повезло, но поэта из нее не вышло. Не был ли и сам Гумилев жертвой своих теорий, которые чуточку попахивали Брюсовым171? Вообще из рассказов А.А. о Гумилеве я поняла, что по своей внутренней сущности он принадлежал к разряду учителей и дороже всего ему были ученики, которые выслушивали его советы. И О.М. в какую-то минуту прислушивался к Гумилеву [22] . Анне Андреевне предстояло тоже слушать советы, [но она] еще скорее, чем О.М., нащупала свой путь. Настала очередь Гумилева присматриваться к тому, что делали она и О.М. Это точные слова А.А. Она считала, что мысль об акмеизме зародилась у Гумилева, когда он увидел новый подход к поэзии у нее и у О.М. Теперь уже он подвергся их влиянию, и впервые оно сказалось в «Чужом небе», в частности в стихах о «Блудном сыне»172. Именно на эти стихи обрушился со всей силой Вячеслав Иванов (в «Академии стиха»), что и послужило толчком к отделению группы поэтов и к созданию «Цеха»173.

Тут оказалось, что у Гумилева есть и организаторские способности. Н.И.Харджиев заметил, как велика эта роль «организаторов» в период становления нового течения в литературе. В начальном периоде «организатор» заметен больше, чем те, кому суждено сказать свое слово. Искажение масштабов у современников выправляется временем. Браунинговская гипотеза Гумилева потерпела крах.

После расстрела Гумилева А.А. проявила себя настоящим другом и товарищем. Она давно покончила всякие личные счеты со своим бывшим мужем и отцом Левы, или, во всяком случае, они были преданы забвению. Только один раз она вспомнила о них, когда обнаружилось, что у Левы есть брат, почти точный его ровесник174. «Не очень-то приятно, когда узнаешь такое», – сказала она, а я удивленно на нее поглядела: ей-то, казалось мне, не всё ли равно – ведь она «не женщина земная…» И действительно, она вела себя не как бывшая жена, а как друг поэта, расстрелянного поэта, – по самой высокой шкале.

В работе Лукницкого она приняла [самое живое участие], собрала всё, что можно, о Гумилеве, изучила его стихи. С тех пор и до конца жизни у нее был обостренный интерес к акмеизму. Она всегда ждала встречи со мной, чтобы сообщить мне еще какие-нибудь соображения по этому поводу. «Нам надо встретиться для нашей работы, Надя…» Она активно наговаривала всех своих знакомых, как пластинки, повествуя им о том, что означало появление акмеизма и в чем его суть.

А.А. крепко помнила старые обиды, нанесенные «мэтрами», и, разыскав мемуары или дневник Герцык, с торжеством показала мне ряд мест, свидетельствующих о плохом отношении хозяина башни к трем поэтам – Гумилеву, О.М. и к ней175. Он собирался устроить публичный «разгром» жене Гумилева, хотя в тот же день расхвалил ее, уведя к себе в кабинет. Вся компания готовилась к очередному развлечению: измордовать Мандельштама и тому подобное… А.А. избежала разгрома, потому что отказалась при гостях читать стихи…

За «акмеизм» А.А. держалась до конца своих дней. Больше всего она боялась, что их группу сочтут младшей ветвью символизма. «Как литературовед, – говорила она, – я знаю… Вы напрасно недооцениваете эти вещи…» И еще: каким образом акмеизм, просуществовавший один миг, так всем запомнился, когда другие литературные группы – имажинисты, ничевоки, «Центрифуга»176 и пр. – канули в вечность. «Значит, что-то было…»

Я действительно недооценивала «эти вещи», хотя и знала, что здесь что-то кроется. Интерес к группе как таковой поддерживался тогдашним состоянием литературоведенья, в частности Тыняновым, который представлял себе всё развитие литературы как сплошной поток борющихся течений. Тынянову – я думаю, по молодости – иногда даже казалось, что поэт строит свою биографию и своего «лирического героя» согласно нормам своей литературной школы. Нормальную связь со своим временем, с его идеями и понятиями Тынянов готов был отождествить с зависимостью от литературных течений; в какой-то степени смены «литературных героев» напоминали в его трактовке шествие карнавальных масок: биография у поэтов, по Тынянову, «вызывается» и меняется в итоге смены «лирического героя»177.

Я не верю в такую концепцию, хотя понимаю всё значение человеческого окружения, особенно товарищей и единомышленников, в период становления поэта. То же относится и к художникам с их идиотскими манифестами, потому что, несмотря на все те глупости, которые они в юности успевают наговорить, они находят себя в первых спорах, борьбе, объединении со «своими» и в противопоставлении себя чуть ли не всему мировому искусству. Маленькая группка, ищущая самоопределения, – это и есть социальная форма развития искусства, первая форма общения внутри своего ремесла, и ее здорово не хватает моим молодым современникам. Ничего, кроме благодарности, к этим юным объединениям сохранить нельзя, и Пастернак отдает дань другой эпохе – ассирийской, когда отрекается от товарища своей юности – Боброва178. С этой точки зрения я понимаю А.А.

Но меня интересует другое: как случилось, что три поэта – Гумилев, Ахматова и Мандельштам, между поэтической деятельностью которых почти нет ничего общего, так держались до конца жизни за свой акмеизм и так настаивали на нем? Три манифеста акмеизма179 почти полярны, их не объединяет ничто. Что же объединяло этих троих? А может, это не литературные, а совсем иные связи? На вечере в память Мандельштама на мехмате Шаламов отметил судьбу акмеистов180. Почему-то именно они подверглись гонениям. Случайно ли это?

Поделиться с друзьями: