Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Клопшток дает исполнить на небесах нечто подобное громадной оратории, неустанно варьирующей все одни и те же чувства восхищения, восторга, ликования. Один за другим выступают ликующие лики. — Выходит, что и одушевленным песнопениям свойственна своя «объективность» — они звучат сами по себе в т о м смысле, что не устают от себя и никогда не бывают другими.

И сая Клопшток как рисователь подобных сцен совершенно н е — утомим и приглашает своих читателей к такому однообразию — вечно восхищенных чувств.

Зато эффект песнопений Клопшток понимает вполне в духе эстетики своего времени: это получение удовольствия. Удовольствие — это Erg"otzen и Vergn"ugen, Sich Erg"otzen, и Sich Vergn"ugen. Первое слово давно

бесследно ушло из языка, но Гёте еще постоянно им пользовался, второе же слово осталось, но не в окраске, присущей ему в XVIII веке. В общем плане это прямое соответствие риторическому, древнему delectatio, но в XVIII веке в это delectatio вносится эмоционально-психологический момент: откуда бы ни шло эстетическое впечатление и каким бы масштабным оно не было, все равно ему суждено лишь одно — проникнуть в мир отдельной личности, войти в тело и душу вот такого-то человека и получить в нем неуловимо индивидуальный отклик. Ответ на всякое искусство раздается только в этом замкнутом мире или мирке отдельного человека. У Клопштока же «божественный слушатель» музыки миров обязан получать от нее удовольствие именно таки именно в т о м смысле, как и в каком смысле получал удовольствие от искусства любой немецкий бюргер 2-й половины XVIII века. Er erg"otzt sich и vergn"ugt sich — получает удовольствие — как любой читатель или слушатель этого времени и ничем от них не отличается! Его «удовольствие» даже заключает в себе и всю скромность этого эстетического акта восприятия, какал подсказывается немецким Vergn"ugen. Тот, кто получает так понятие удовольствия, во-первых, довольствуется тем, что ему дают, а, во-вторых, вводит то, что ему предлагают, в свой внутренний мир, и в нем безраздельно владеет им как своей собственностью, своим сокровищем.

Надо думать, что для Клопштока, рисующего космические картины, вот такое своеобразие нового в его время эстетического отношения к искусству еще не было понятно, не было прозрачно, — в противном случае ему не осталось бы ничего иного, как освободить своего б о — жественного слушателя от слишком уж человеческих способов воспринимать искусство и наслаждаться им.

Однако, пойдем дальше. Сказанное сейчас о музыке, как выступает она в маленьком отрывке из «Мессии», имеет продолжение. Космические сцены Клопштока не проходят даром для его постижения музыки — он имеет смелость думать о музыке смело, в своем воззрении на музыку забегая в неопределенную даль будущего.

Вот что писал Клопшток о музыке в статье 1773 г.:

«У нас не имеется еще музыкальных ритмов к таким строфам, какие прочитает нам Сельмер. Положение ритма в нашей музыке все еще чрезмерно уподобляется пропорциям архитектуры; и возможно прежде чем какой-нибудь великий композитор сделает его похожим на живописные группы (или: на группы, какие мы знаем из живописи)» [43] .

Смелость этих слов пропорциональна, как можно думать, их неопределенности. Однако это не лишает эти слова их определения, — о них ст0ит поразмыслить, и первое, что нам надо было бы сделать по ходу такого размышления, — это разделить элементы музыкального произведения на:

а) конструктивно-смысловые и

б) фоново-пространственные.

Вслед за этим надо было бы поискать в истории музыки, начиная с современной Клошптоку, соответствий такому разделению. Наверное, они отыщутся. Второго рода элементы, т, е. те, которые названы сейчас фоново-пространственными, были бы призваны к тому, чтобы, не неся по преимуществу своего смысла, создавать те контуры целого, в рамках которого элементы первого рода, — т. е. конструктивно-смысловые — могли бы заявлять о себе подобно группам в живописном произведении. У Клопштока, видимо, предполагается, что такие группы хотя и создают смысловую композицию целого, достигают этого не столь прямо, как элементы архитектурного целого. Музыкальная архитектоника должна была бы, по его мысли, — если я верно понимаю, — создаваться более косвенными и более тонкими средствами, и вот, вероятно, получается

так, что оттенки гула и гудения здесь вполне кстати.

«Мораль» клопштоковского рассуждения такова: музыка не должна выговаривать свой смысл, — то, о чем она, — слишком прямо, не должна удовлетворяться лишь таким выговариванием и должна предоставить место и всему тому, что, вбирая в себя задуманную музыкой суть, смысл, образует то, совокупное звучание, которое шире, чем какой-то определенный, членораздельный смысл.

Все это задумано Клопштоком наперед — и, по сути дела, втихомолку о т музыки и музыкантов. Правда, Клопшток жил в одном городе с Ф. Э. Бахом, — его-то и следует иметь в виду первым, пытаясь связать суждения Клопштока с музыкальной реальностью.

Теперь же нам надо вообразить себе, что мы перенеслись в русский

XVIII в. и вместе с читателями клопштоковского эпоса глубоко поражены тем, что читаем в нем. То, чем мы поражены, идет в самых разных направлениях. Так это несомненно было и для Карамзина. Его в его первые писательские годы мы застаем, однако, в таком положении, когда отчасти эта его пораженность новым уже переработана им и введена им в круг своих представлений. Ведь, к примеру, если Карамзин способен назвать ветхозаветного Моисея, как автора «Пятикнижия», бардом, то это значит, что для Карамзина уже переработаны те западные влияния — или даже внушения, — которые, возможно, все еще чужды читателям его стихотворения о поэзии.

В эпосе Клопштока читателя, выросшего в православной традиции с ее смирением и немногословней, не могла не поражать вольность обращения с библейской первоосновой — с текстами Ветхого и Нового Заветов. Эта вольность поражает и до сих пор, и она же соединяется с поэтикой этого эпоса, который весь пропитан гомеровским — представлениями гомеровских поэм, начиная от отдельных слов и самого метра и кончая перенятием множества отдельных исключительно важных черт.

Уже в кратком отрывке из «Мессии» нам встретилась одна такая черта: Бог получает удовольствие от музыки — подобно тому как греческие боги получают удовольствие от дыма жертвоприношений и питаются им, — если верить иронику Гермесу в его привольной беседе с нимфой Калипсо (Od. 5, 99—102):

«Зевс велел мне идти сюда, хотя я и не хотел, да и кто по доброй воле станет пересекать такие безбрежные пространства воды, — ведь тут даже нет поблизости ни одного населенного смертными города, где бы приносили богам жертвы и особые гекатомбы».

6

Клопшток был слишком тяжел для Карамзина, а это значит — и для его разумения саморефлектирующего чувства. Клопшток — ведь уже сентименталист; и он тоже решительно все ставит на основание чувства как Empfindung. Такое чувство глубоко, проникновенно — и, главное, всегда полно собою. Оно переполнено своей полнотой.

Но Карамзин — это сентименталист в среднем стиле, а Клопшток — «самый выспренний» поэт, если воспользоваться отзывом о нем Карамзина. Карамзин — сентименталист в среднем роде, а были сентименталисты как бы в низком сентименталистском тоне, для которых сентиментализм Карамзина, — именно то, как обращается он с чувством и как пишет то, что называет своими «безделками», — оказался бы слишком тяжеловесен, слишком соединен с реальными жизненными, общими политическими, историческими заботами. Немецкие Poetische T"andeleyen могли быть значительно ниже и бездельнее и карамзинских «безделок». Когда в 1760-е годы немецкие поэты Иоганн Георг Якоби, Глейм и другие вступают между собою в дружескую переписку, мешающую стихи с прозой, как еще и в самых первых письмах Карамзина Дмитриеву, то это совсем «первозданный» сентиментализм, — он только что внезапно открыл себя и довольствуется совсем малым. В сравнении с их темами карамзинская озабоченность гексаметром, при всех его просчетах, была бы верхом неуместного ученого педантизма.

А Карамзина притягивают к себе Гомер и Клопшток.

Сначала Карамзин сталкивается с проблемой передачи античного гексаметра на русском языке и не справляется с нею. Пример немецких переводов из Гомера, которые уже в 1778 г. — Бодмер и Фридрих Леопольд Штольберг — дают образцы перевода гексаметрами, не помогают ни Карамзину в его исканиях, ни другим русским поэтам. Только в 1813 г. граф Сергей Семенович Уваров со всей настойчивостью рекомендует для гомеровских переводов гексаметр и только в 1820-е годы Н. И. Гне-дич дает гексаметрический перевод «Илиады».

Поделиться с друзьями: