Обречённая воля
Шрифт:
Прибыли к вечеру. На другой день отстояли они обедню с подьячим, после обеда поспали по-древнерусски, испили квасу, пробудясь, а потом потребовали монастырские книги. В келье, отведённой Горчакову, долго никто не появлялся.
— Никак не проснутся после трапезы, — заметил Курочкин, вспоминая недопитое вино, оставшееся за столом в трапезной.
— Не оттого не несут, что не подняться, а оттого, что нечистое дело. Эвона как порскнули в разные стороны работные люди, когда мы приехали.
Наконец пришёл инок и попросил пройти к архимандриту Даниилу. К радости подьячего Курочкина, Горчаков отправился в архимандритские покои один.
В покоях Даниила
Как только вошёл Горчаков, навстречу ему поднялся архимандрит. Толстый ковёр приглушил его шаги. Величественно, как гора, надвинулся он на незваного московского гостя, выпростал руку из широкого рукава чёрной рясы и с деревянной медлительностью перекрестил Горчакова. Тот взглянул на богатую митру на голове Даниила, сверкавшую дорогими камнями, и не удержался от греховной мысли: «Мало вас царь Пётр поужал, богаты зело и поныне».
— Вот книги, — смиренно сказал архимандрит. — Все записи, сын мой, совершены совместно с посланным в наш монастырь из Монастырского приказа прелестным человеком Володимиром, княжеским сыном Юрьевым Одоевским.
Горчаков открыл книгу записей последнего года. В общем списке пришедших и сбежавших крестьян и работных людей ничего нельзя было понять. Он хмурился, сопел.
— Разверзни книгу по дворам, сын мой, — помог ему со скрытой улыбкой архимандрит.
Горчаков просмотрел книги служебного, гостиного, животного, пчельного двора. На страницах были зачёркнуты несколько слов.
— Это как читать, отец Даниил? — спросил он.
— Господь ведает! — вздохнул тот. — Рукотворную запись мудрено понять: не святое писание…
«Овечкой притворяется, ехидна! — сжал губы Горчаков. — Хоть бы снял с башки святую митру дорогую да простой клобук надел!»
В погребном, ледничном, квасоварном, воскобойном дворе не было никакого порядка.
— Как это писано? — изумился Горчаков. — Тут не понять кто таков этот Офонька? Откуда он?
— Какой Офонька? Это кузнец, должно! Да, да, кузнец он, — сощурился Даниил на страницу.
— Тут прописано зело недобро: «А зовут меня Офонька, а прозвище мне Наседка». Нечто так пишут в книгах сих? Это беглый человек. Откуда он?
Даниил молчал.
— А это чего такое? Написано одно слово: Бобылёнок.
— Се хлебопёк и проскурняк доброй. Такие просвиры печёт! Доброй проскурняк, истинно! — с поклоном ответил архимандрит.
— А это чего? Взял и спроста назвал прозвище: Порожево Брюхо!
— Се небывалых статей плотник! Замест убегшего записан по весне.
— Он тоже беглый? Отец Даниил, — начал Горчаков, не дождавшись ответа, — по вся страницы закон государев рушится: в монастыре обрели пристанище беглые многие люди. Это разоренье казне, о чём надлежит мне, холопу государеву, на Москву донесть недвояко…
Горчаков посмотрел на хмурое лицо архимандрита, на крупный золотой крест, висевший на шее его, и подумал: «Этот нашёл в беглых золотую жилу».
Горчаков понимал, что на те десять рублей и на десять четвертей хлеба, отпускаемых по новому уставу на каждого члена монастырской братии без выделения сана, — на эти крохи со стола Монастырского приказа не заживёшь так гладко да бражно, золотых
крестов тяжёлых не наденешь. Видать, немало из доходов монастырских, кои все должны были идти к боярину Мусину-Пушкину в Монастырский приказ, оставалось сверх нормы в самом монастыре.— Я должен отписать к Москве…
— Побойся бога! — возвысил голос Даниил, и глаза его блеснули нехорошо, по-разбойному, однако он унял этот нечестивый свет, смиренно заговорил: — Вам ли, овцам, про нас, пастырей своих, разыскивать? Побойся бога!
— Я бога не обидел, — нашёл силы и смиренно ответил Горчаков, но злость подымалась в нём и вдруг вылилась неожиданно: — Вы, нынешние монахи, вопреки многославному примеру древних и своему обету, не питаете нищих своим трудом праведным, но сами чужие труды поедаете!
Горчаков встал. В этих последних словах своих он израсходовал всю свою смелость и теперь торопился уйти как можно скорее. Опасался он и проклятий от архимандрита, хотя вместе с этим трусливым чувством жило и другое — то, с которым он пришёл сюда перелистывать эти затхлые книги. Отец Даниил будто услышал то тайное тление московской души. Он поднялся с низкого, покрытого ковром стольца, медленно подошёл к настенному ларцу-теремку, резаному из рыбьего зуба. Не оборачиваясь, поцарапал его сначала слева, потом сверху, пощёлкал где-то под днищем — открывал секретные замки, наконец приоткрыл крышку и задумался.
— Внимай, сын мой, усмирясь. Вот те крест святой! — он истово перекрестился. — В нашем монастыре живёт малая песчина из Аравийского моря беглых людей. Ты направь стопы своя в иныя монастыри, особливо в те, что казаки заложили. Там беглых — тьмы! Осмотри Троицкий. Дойди до Покровского. Присмотрись к Борщевскому, к Никольскому, и ты узришь, что там денно и нощно спят беглые за мзду невелику и дале бегут на Дикое поле, а многие люди там остаются. Наш монастырь беден есьм, а вон Черниев расширился: на Липовице острог его стоит, да в самом Танбове церковь Знаменья, что в Казачей слободе, да в том же городе два раската, да в Танбове же две башни больших, да торговая баня — все кормят его, Черниев монастырь. А как в женском Покровском — там и вовсе забыт дом пречистой богородицы. Там еже день монахини со крестьяны блудят, со кузнецы, со хлебопёки, со конюхи, со садовники. Постояльцев ловят, аки сатана души, вопреки указу царёву пускают их на подворье, деньги с них берут монастырские власти, а потом у монахинь находят приворотные письма греховные. Странник намедни говорил мне, что-де монахини через те письма приворотные, окаянные все чисто забыли молитвы господни и в гибельный блуд кинулись. Вот где ад, вот куда надобно око государево и приказное обратить. А наш монастырь, — сказал мягче Даниил, — это святое место. Позабудь, сын мой, про эти книги. Мы перепишем их как надобно, а ты поезжай ныне с богом, и да поможет тебе царица небесная обрести покой душевный, а мы же станем молиться за тебя! На вот, возьми, не побрезгуй святым даром…
Он вынул из ларца шитый серебряной канителью гаманок и решительно подал Горчакову, осенив его всё тем же деревянно медлительным движеньем.
Горчаков принял гаманок, ощущая в ладони приятную тяжесть бархатного мешка, прочёркнутого коржавой жёсткостью шитья, и поцеловал дающую руку.
На лестнице, еле освещённой узким стрельчатым оконцем, чернели и шушукались монахи. Заслыша шаги сверху, они кинулись вниз и скрылись за дверью. Последним уходил седой сгорбленный монах. Горчаков догнал его. Монах отвернулся в липкий сырой угол и что-то быстро, по-заячьи, дожёвывал.