Очередь
Шрифт:
Впрочем, что бы я ни писал, о ком бы я ни хотел рассказать, что бы я ни пытался выстроить, изобразить, придумать, я все равно пишу о себе. Пойму я это только после, когда прочту все написанное мною сразу и подряд. И самое обидное, что всяческую гадость, низости, отвратительное, что когда-то я увидел и захотел описать, – все потом нахожу в себе. И вот, чтобы так не было, я решил сначала подумать, увидеть все свое зрением явным, отстраненным. А если начисто обойтись в книге без себя?.. Посмотреть на себя можно – разглядеть трудно. Стараешься разглядывать – рассмотреть не удается. Может, оставить себя в покое?..
Но я так боюсь, что речь все равно пойдет обо мне: ведь я так люблю себя,
Я любил и люблю свою работу. Наверное, единственное, что я любил и люблю в жизни, – это свою работу, потому что она во мне создавала, рождала идею, ощущение своей исключительности, эдакого суперменства и крайней для всех необходимости. Поэтому, по-видимому, я и пишу о ней все время.
Думают отчего-то, что я пишу о деле своем, а мне кажется, что я все время исследую проблему: как же научиться с достоинством любить себя; единственное, что, по-моему, может оберечь человечество, – любовное отношение к себе, а уж затем…
Конечно же, надо сначала научиться любить себя – лишь аскеты не любят ни себя, ни других. Что ж, я люблю себя в хирургии и не вижу в этом ничего дурного, страшного, зазорного. Это не истина, да и Бог с ней, с истиной, но хорошо, если бы она оказалась где-то в конце той дороги, на которую мне посчастливилось встать.
«Истина стоит жизни», – иногда слышим мы. А профессия моя подсказывает: ничего не стоит жизни – уж больно уникальная это вещь, а сейчас и вовсе. Ведь ученые заподозрили, будто во всей Вселенной, во всех вселенных жизни больше и нет нигде.
Это ж немыслимая уникальность! А мы, не зная, правильный ли выбрали путь, дойдем ли до конца, мы ради истины, ради сомнительного, полусомнительного, да пусть даже абсолютно точного способны рисковать таким поразительным феноменом бытия, как жизнь.
Я люблю себя, и так хочется полюбить всех вокруг.
Но как?!
Да и что это – любовь – такое? Ко всем, к себе, к одной, к одному. Что правильно, что неправильно? Любить всех-всех вполне морально, соответствует любой морали. Любить одну женщину, двух женщин, трех… Любить одного мужчину, двух, трех… Уже не про всеобъемлющую, всесветную любовь я говорю, а про конкретную или, так сказать, на научном жаргоне – не глобально, а локально-сексуально…
Но это ж совсем, совсем не то. Не про то я начинал говорить, да уж куда и от этого деться?
Любовь – это тяжесть и радость, а при отсутствии свободы – тяга и отталкивание; это легкость отношения ко многому, когда на очень важное и даже, возможно, главное в жизни норовишь махнуть рукой. Это легкость и гнет. И когда они уходят, любовь тоже уходит, и ты как бы освобождаешься, освобождаешься от гнета, мороки, наваждения. Грядет свобода… Но наплывает на тебя такая тоска, такая смертная тоска по уникальному феномену бытия! Наплывает, потому что всеми клетками своими ты ощущаешь наступающее умирание, которое идет всегда, вечно, вне зависимости от коллизии или гармонии твоего существования, и ощущаешь его только тогда, когда уходит любовь. А иногда, когда ухватил момент за хвост да сумел включить собственное рацио, оценить, проанализировать, вот тогда сразу полувнезапно, ощутимо, реально, физически осознаешь, что время тает, убегает. И не абстрактно вдруг осознаешь это, а всем своим существом. Смотрел я как-то фильм о любви, о молодости, да и ухватил мгновение, вспыхнула жалость к себе: никогда у меня уже такого не будет, ушло это от меня. Жалко. Сам понимаешь: прошло много времени твоего существования, и не то чтобы ты стал старше, старее, старым, а просто ушли только что бывшие здесь, существовавшие минуты, что-то в мире изменилось. Проскочившие мгновения
проскочили безвозвратно, исчезли в небытии… И становится зябко, мозгло и страшно… Надо что-то срочно успеть.Я начал про одно, а ушел совсем.… А может, это все одно и то же, может, я все про одно, про одно…
Эх, создать бы у себя в больнице отделение невероятно хорошего отношения друг к другу!
А если все же уйти от себя? Хватит о себе? Я ничто, я люблю лишь себя в хирургии, я люблю себя лишь в хирургии, лишь я люблю себя в хирургии…
То же, что было со мной, – вычеркнуть, вычернить, выпихнуть, загнать…
Все было давно.
Давно! Давно? Почему кажется, что все, случившееся со мной давно, было будто бы недавно, совсем недавно?
Нет, я уйду от себя, я не буду писать про себя… Я буду писать про женщину. Я лишь чуть-чуть отошел от Ларисы Борисовны. Просто время от времени мне хочется поговорить о себе. Ухожу.
Женщина и мужчина – разные миры. Ничего общего. Разные психики, разная биология, голоса, цели, средства и пути. Я решил, что в женщине уйду от себя. Растворю себя в женщине. Сделаю цели и задачи не моими, той очереди, в которую поставлю женщину. И все… Постараюсь забыть про себя. Ухожу в очередь…
Они договорились, что Лариса отвезет Станислава, а заодно подбросит домой и Валерия, а тот свою машину оставит здесь, чтобы заместитель его мог погреться.
Лариса подошла к Станиславу.
– Зачем домой? Хорошо сидим с коллегами, и дома мне сегодня делать уже нечего.
– Ну хорошо, делать тебе нечего, а я позже не смогу отвезти, и придется тебе ехать своим ходом.
– Своим ходом не хочу, не уважаю ездить не на машине, а на машине ездить люблю.
Лариса поняла, что увозить Станислава надо срочно: еще немного, и его уже ложками не соберешь.
– Давай скорей. Ведь время у меня ограничено.
Станислав Романович медленно вылез из машины, споткнулся, ступив на землю, но Лариса привычно его подхватила.
– Держи себя в руках. Меня ж здесь знают. Тащу пьяного мужа. Хорошо, что ли? Неудобно же.
– Не нуди. От того, что нудить будешь, походка у меня сейчас лучше не станет.
– Походка!
Он прочно встал, средняя часть его тела выгнулась вперед, потом пошла назад, а вперед двинулась верхняя часть груди и голова, потом голова откинулась назад, наконец, прямой фигурой он поколебался и устоял. Затем вынес вперед одну ногу, держа стопы параллельно друг другу, наверное, для большей устойчивости всего тела. Затем та же процедура была проделана со второй ногой.
– Походка! – Лариса стояла, чуть отстранившись, раскуривая сигарету, но тем не менее внимательно и настороженно приглядывала за благоверным – успеть, если понадобится, подхватить его, – но до того момента не выказывая столь прямо свое намерение.
Станислав Романович благополучно и сравнительно быстро допереступал до машины, открыл дверцу, просунул в кабину сначала голову, а затем быстро юркнул, как рухнул, внутрь. Втянуть ноги было делом уже чисто привычной техники.
Лариса облегченно вздохнула, позвала Валерия, и скоро они ехали по маршруту от райисполкома в город.
Станислав что-то активно говорил, назвал всех стоящих в очереди тунеядцами, бездельниками, самодовольными нуворишами, которые радуются неведомо отколь взявшемуся успеху, хотя успех этот – лишь с их точки зрения (здесь он вспомнил про логику). Потом высказался об отсутствии культуры в очереди, о злобности и перечислил все имеющиеся людские пороки.
Когда же Лариса возразила, заметив, что уж злобности-то она в очереди видит меньше всего, а доброжелательства больше, чем можно было ожидать, Станислав только рассмеялся и привел свой обычный аргумент: