Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Но многие ль и там из вас пируют?..

Кирьяков где-то в глуши Казахстана; Гуляковский ведет фотокружок в какой-то московской школе, женился, развелся; Тарнавский на Урале, говорят, женился на прокурорше, что вела против него дело: это на него похоже.

Еще кого не досчитались вы?Кто изменил пленительной привычке?Кого от вас увлек холодный свет?Чей глас умолк на братской
перекличке?
Кто не пришел? Кого меж нами нет?..

Оживление за столом:

– Твои стихи? К вечеру написал?

– Пушкин их написал.

– Чуть что – Пушкин.

(В единый миг переношусь из 68 в 86 – опять число переворачивается в памяти, вспыхнув, как тогда, за миг до потери сознания, за шаг до огненного входа – пишу эти строки, отчетливо видя и чувствуя, как Игнат сидит рядом со мной – за ресторанным столом, думаю, как странно повторила Ахматова пушкинскую рифму—

Когда я называю по привычкеМоих друзей заветных имена,Всегда на этой странной перекличкеМне отвечает только тишина.)

Приподнять завесу – и выйти из давнего ресторана за тридевять земель, идти вверх по улице Пушкина с Игнатом, а, минуя университет, уже и без него, со справкой в кармане о том, что сдал диплом в университетский архив, идти по глухой Кузнечной мимо совсем вросшего в землю домика бывшего радиокомитета, слыша донесшийся через десятилетие звон разбитой об эту стену бутылки и ощущая, как идешь по пепелищу своей юности.

Приподнять завесу – и шагнуть прямо с этого пепелища в черноту ночи Птолемаис, ощутить благодатную мощь бескрайнего моря и, взглянув при выплывшей из туч луне в облачный просвет, подумать о том, что в общем-то и сдвига времени не произошло, – только звезды чуть сместились.

Кто-то неподалеку развел костер на берегу, и пламя в полной тьме кажется огненной брешью сквозь пространства и годы, а при свете луны – пламенем светильника, одного из семи, стоящих по углам, быть может, совсем рядом скрытой за древними стенами подземной залы, семи светильников, мгновенно скрепляемых с медной дверью и черными завесами.

Небывалый день скользнул в ночь, в ее слабую прохладу, полную тревожных предчувствий, с луной, возникающей из облаков и тщетно пытающейся втереться среди висячих ламп кафе в старом Акко. Оно залито снаружи ослепительно желтым светом ван-гоговского безумья и его притаившейся во тьме и жадно взирающей на этот свет бездомностью и нищетой: именно этот лихорадочный взор вносит в уютный, почта домашний угол ощущение конца света, надвигающегося ослепительными бело-желтыми взрывами ван-гоговских звезд над навесом кафе.

На заливающей ноги яичной желтизной веранде – алебастровые лужицы пластиковых столиков, серые, кажущиеся опустошенными на ярком свету во тьме лица редких в этот час посетителей.

Пора возвращаться в военный лагерь, а спутники мои все еще не вернулись от знакомых.

Километрах в ста южнее по этому ночному берегу, среди погруженных в сон домов Бат-Яма вместе с луной в облаках, недвижимыми звездами и неощутимо вращающейся в бездне земной необъятностью безлюдно бодрствует пядь земли, полусквер-полукорт, куда часто выхожу прогуляться в поздний час, и мгновенно со взглядом на луну возникает мысль об Игнате, и так всегда будет на этом пятачке в лунную ночь; а неподалеку от пятачка, в стенах, ставших частью моего существования, спят в этот час дорогие мне существа, те, которые до того вплотную, до того слиты со мной, что не поддаются упоминанию, ибо горячее и ближе собственной моей сонной жилы, не поддаются слову, ибо для того, чтобы одолеть словом, необходимо набрать и выдохнуть воздух, а это короче вздоха.

И лунный дым клубится над юношеским лбом сына, очередной ночной стражей приближая его к труднейшему испытанию

жизни.

А с юга на север, вытянувшись своим узким и напряженным телом, Израиль принимает на себя всю давящую мощь великих средиземноморских вод и неизмеримую печаль всех покинувших тела человеческих душ, беспрерывно восходящих морем по Саронской долине к Иерусалиму.

Тяжек длящийся через ночи гул их движения: они идут, и идут, и у всех – непредъявленный счет на растворившихся в вечности губах.

Бывает ночь, когда открываются мельчайшие лабиринты слуха, приклоненного к миру.

Бывает ночь, за мерцающим порогом которой особенно ощутимо вставшее в собачью стойку завтра, с нетерпением ожидающее мига, чтобы ворваться в твою жизнь, все грызя и вынюхивая, пустыми заботами, беспричинными тревогами, тяжестью лет и страхом перед гулом набегающего за спиной темного неизъяснимого времени.

В настороженно вслушивающуюся в тысячелетия ночь на земле Птолемаис, где под единым, сжатым с овчинку небом сбились стадом – Тир, Сид он, Пальмира и Бааль-бек (в землях Ливана и Сирии), – в этот северо-восточный изгиб, дугу, бездонный затон Средиземноморья, в складывающихся этажами волнах времени скапливаются все самые мерзкие и самые высокие тайны человеческого существования, реют в воздухе удушьем, неистребимостью и немилосердностью памяти, беспрерывно истязая мыслью, что все могло быть иначе, человечнее, насыщенней высоким светом, а не напоминать лишь волнолом, костолом, надлом.

Быть может, в каждом существе скрывается некто, мерцающий мощью, восходящей от ворот Газы и Ашкелона, имя которому наречено – Самсон; природа его заблаговременно ослепила очевидностями, пытаясь наперед оградить себя от бунтарства духа, жаждущего неограниченной свободы, и каждый – пусть смутно – ощущает в духе ту силу, что таилась в волосах у Самсона, и наощупь в храме жизни ищет столбы, на которых держится этот храм, чтобы ощутить воочию его конструкцию и бренность, нащупать столбы Вселенной пусть даже ценой собственной гибели?

Можно ли сбежать от вездесущего гула волн внутри кафе, где гул этот обращается в тень, изо всех сил выметаемую ярким сиянием ламп всевозможных форм. Подобны причудливо-слепым нетопырям, осколкам метеоритов с гибельного созвездия, сожженного в печах ночей. Подобны ослепительным гроздьям барокко, свисающим со стен и потолка, – пытаются они этим великолепием нелепости загнать во тьму боль и печаль.

Я вижу собственное лицо, лица друзей, близких, знакомых, разбросанных в пространстве и унесенных временем, – я вижу их в свете – ламп юности, сценических рамп, допросов, мимолетных встреч и расставаний на жизнь, я вижу их отражения в мутном зеркале пластикового стола, на месте которого, быть может, тысячу сто восемьдесят пять лет назад стоял круглый сверкающий поверхностью эбеновый стол, увиденный взором гениального безумца Эдгара По и закрепленный им всего на одной страничке в параболе "Тень".

Я вижу лица.

Желание забыться и надежда на изменение состарили нас.

Глухой давней ночью при свете слабого ночника в забывшихся долгим сном скифских землях прожгла меня строка Эдгара По жаждой побывать в таинственной земле Птолемаис.

Темен ритм и холодно дыхание этой строки, написанной за сто лет до моего рождения:

"Над бутылями красного хиосского вина, окруженные стенами роскошного зала, в смутном городе Птолемаиде, сидели мы ночью, всемером".

Пусть вместо семи светильников пылают семь ламп. Пусть черные завесы заменены бордовыми. Пусть медная дверь лишь мерещится.

Но Тень неистребима.

И в эту ночь – над погребенными в яме тысячелетий – один над другим (снежный буран, в отверстой могиле отца ледяные очертания гроба захороненного раньше)

– Птолемаис, Акрой, Акко, которые обернулись подо мной плитами пола в кафе, среди ничего не подозревающих посетителей, слышу гулко усиленный заваленными и откопанными подземельями – голос Тени, ответствующий греку Ойносу словами, опалившими память в ту давнюю скифскую ночь:

"Я Тень, и обиталище мое вблизи от птолемандскнх катакомб, рядом со смутными равнинами Элизиума, сопредельными мерзостному Харонову проливу".

Поделиться с друзьями: