Окна в плитняковой стене
Шрифт:
Чертов пробст!..
Вместо того, чтобы отправиться вечером вместе с сыновьями и батраком в Пакерорт, ставить на подводные камни сети на кильку, топай вот таперича рядом с возом в Кейлу. Потому что воз этот он хочет беспременно сам доставить пробсту и сказать при этом несколько подходящих слов. Шагая по дороге, он принимается высчитывать:
«Мальчишек-конфирмантов старый Хольц благословил весной двести двенадцать штук, девчонок — сто и восемьдесят четыре. Вместе составляет…» Он рявкнул кобыле «тпруу!» и долго царапал кнутовищем в песке на обочине палочки, наконец махнул рукой, крикнул «ноо!» и зашагал дальше — «вместе составляет почти что четыреста возов дров, двести четвериков овса, восемьсот кур, четыре тысячи яиц, двести пар варежек, двести метелок и двести ложек… Так что своим товаром от конфирмации он один может заполнить пол-ярмарки в Михайлов день! Не говоря уже про доходы от крещений, от венчаний, от помолвок,
Ничего не скажешь, барон и есть барон. Как и то, что он Отто, и Рейнхольд, и фон. И старый Тынис знал, что в равной мере пошел он как в отца своего — пастора, так и в деда — офицера. Так что дрожью в голосе исторгает слезы из глаз, а как закричит — у всего прихода дрожь по спине.
В то самое время, когда Ийбу Мадис не оглядываясь миновал все четыре корчмы на главном церковном тракте, почтовая карета, катившаяся из Таллина в Кейлу, шесть раз останавливалась перед корчмой, чтобы дать пассажирам сойти или взять новых, и теперь она добралась уже до Вяэна-пости.
Почтовая станция, она же питейный дом «Золотое солнце», стояла скособоченная на голом придорожном плитняке и напоминала огромную в черных пятнах свинью, а сбоку примостились в ряд восемь здоровенных белых колонн, будто вскочившие на задние ножки сосущие поросята. Почтовая карета стояла перед самой корчмой, вожжи на коновязи. Доктор со своим строительным мастером зашел в «Золотое солнце» испить хмельной влаги, ямщик во дворе перед конюшнями вместе с батраками покуривал трубку. Лошади хрупали овес со дна торбы, за окном кареты свистел ветер. И молодой человек, который один оставался в карете, вдруг спросил себя, какого черта, собственно, он едет туда, в Кейлу?!
Из вежливости? Вряд ли. Правда, господин Хольц учил его эстонской грамматике и ради этого два года по два раза в неделю ездил из Кейлы в Таллин. Для: старого человека поистине нелегкое занятие. Все-таки — пробст, и советник консистории, и ему почти семьдесят лет. И тем не менее отношения между учеником и учителем теплыми не были. Трудно даже сказать почему. Вряд ли причиной было то, почти не ощутимое, потаскивание за волосы на затылке, когда ученик перевел на свой язык отрывок из столь богохульной пьесы, как «Разбойники» Шиллера. Скорее холодность проистекала от недовольства и собой и пробстом, потому что хотя учитель был человеком другой национальности и, кроме того, глухим к языку, но в каком-то отношении эстонский язык он знал лучше, чем его ученик, и еще потому, что он был так подавляюще авторитетен благодаря книгам, им написанным, законам, им переведенным (и потому, казалось, от него исходившим), и орденами, которые он за все это получил. Густой голос учителя, его представительная фигура и почти гневное выражение лица, по правде говоря, нагоняли на ученика известный страх. Об этом гневном лице недавно прибывший из Германии школьный учитель Ульрики с удивлением сказал: «Лицо точно такое, как у одного профессора, которого проездом через Берлин я однажды слушал, по фамилии Гегель…» И еще угнетала безапелляционность, с которой господин Хольц изрек, когда ученик осмелился заикнуться об университете:
— Это чудовищно дорого стоит. А кто поручится, что вообще из тебя получится духовный пастырь?
— Духовный пастырь? Почему именно пастырь?
— А кто же еще?! Не забивай себе голову. Из одной благодарности к господу — если бы господь пожелал тебе в этом помочь.
До сих пор господь ему все же помогал… Почтовая карета остановилась на перекрестке, откуда шла дорога к кейласкому пасторату. И так как у молодого человека, который намеревался здесь сойти, не было с собой никакого багажа, а сам он был в коленкоровых панталонах и совершенно выгоревшей шляпе, то ямщик не стал слезать с облучка, он просто постучал кнутовищем в переднее окошко.
Карета покатилась дальше, а молодой человек зашагал вдоль аллеи, обсаженной двадцатилетними ясенями, в сторону пастората. Ветер дул с реки через пустые луга и пытался сорвать с него вылинявшую шляпу, как будто уже здесь надлежало обнажить голову, и сразу ему стало как-то неловко туда идти. Что же, собственно говоря, он хотел сказать этому пробсту?..
С каждым шагом церковная мыза все приближалась. Тяжелая громада из плитнякового камня была так велика, что ее на самом деле пришлось строить целых семь лет — с того года, когда во Франции вспыхнул великий мятеж, и до того, когда в России на трон вступил покойный император Павел. Однако войти в парадную дверь от этого легче не стало. В полутемной прихожей навстречу ему вышла какая-то служанка. Ах, к господину пастору? Да, сегодня день приемный, но господина пастора нет. Как нет? А смерть ведь не считается с приемными
часами и делает свое дело, когда вздумает. Как, неужели господин пастор?.. Да вы с ума сошли, конечно, нет! Один хуторянин, где-то у Харку… Вот именно. И господина пастора позвали, чтобы дать причастие. Нет, раньше вечера ждать не приходится.Домашний учитель почувствовал, как его залила волна огромного облегчения, она почти приподняла его над полом, но снова опустила на подводные камни разочарования. Он стоял в сумерках коридора и в смятении переносил скромный вес своего тела с одной ноги на другую. Вдруг ему в голову пришла мысль.
— Если можно, — я написал бы господину пробсту небольшое письмо? — Все-таки я ведь из Таллина приехал…
— Пожалуйста.
Он поднялся вслед за служанкой по дубовой лестнице, его провели в кабинет пробста — если он приехал из Таллина, — значит, с каким-то важным делом. С большого письменного стола пробста девушка принесла ему на маленький диванный столик чернильницу, перо и бумагу. Домашний учитель присел на край плюшевого дивана и обмакнул гусиное перо в чернила.
Он чувствовал, что сзади за ним, на всякий случай, следит служанка. А спереди, с висевшего между двумя высокими окнами портрета, смотрел на него сам хозяин. И вокруг в шкафах за шлифованными стеклами стояли переплетенные в кожу книги — толстые и тонкие, большие и маленькие, с золотым тиснением и без него, наверное несколько сотен — библии и катехизисы, книги псалмов и проповедей — теологические премудрости Грейфсвальда и Тюбингена, и Шталь, и Тор-Хелле, и Хупель, и «Положение об эстляндских крестьянах», и «Чтения… для наставления души», написанные самим хозяином, а в маленькой витрине красного дерева, под стеклом в золоте и эмали — его ордена, те самые, что были изображены масляными красками на портрете.
Немного помедлив, домашний учитель прикоснулся пером, которое держала его жилистая рука, к белой бумаге и начал писать (писать по-немецки, потому что легче было стерпеть, когда господин Хольц исправлял свой собственный, а не его родной язык):
Достопочтенный господин пробст!
К несчастью, Ваш долг отозвал Вас, в силу чего я вынужден в письменной форме просить Вас принять мою благодарность и слова прощания. Дозвольте, чтобы прощание происходило на немецком языке, тем более, что мои знания в местном языке, за совершенствованием которых Вы несколько лет с достойным благодарности радением наблюдали, теперь, первоначально, должны оставаться без применения. Ибо после долгих раздумий — «ты взвешен на весах и найден очень легким» — или, быть может, это и не так, об этом не осмеливаюсь судить — я принял решение совершенно отказаться от намерений стать пастором и предпринять попытку вступить в Петербургскую медико-хирургическую академию. Это происходит вопреки Вашему совету, а также и многих других моих доброжелателей. Я все же полагаю, что телесные недуги причиняют здешнему народу страданий не меньше, чем его душевные невзгоды, и если, в согласии с Вашим мнением, наряду с заботой о его душе, мне надлежало время от времени находить минуту для его ума, то, быть может, я найду ее и борясь с его телесными бедами. Так или иначе, послезавтра я покину с божьей помощью Таллин, и я жажду и там, на чужбине, всегда от всего сердца оставаться Вам благодарным —
Щелки его сощуренных серых глаз снова расширились, и, чуть улыбнувшись, он поставил подпись Кстати, если бы ему были знакомы графологические премудрости, он мог бы, покачивая головой, сказать о своем письме: странно — подпись знакомая, все такая же по-детски крупная и ясная, а само письмо написано как будто гораздо более взрослым почерком, скептически острым, критически мелким, упрямым от жизненного опыта и даже насмешливо-горьким, со странно цепким логическим рисунком, в котором все же встречаются милые наивные пропуски. Он мог бы со вздохом подумать: какое пророческое письмо… Но обо всем этом у него не было ни малейшего представления. Служанка принесла ему с письменного стола пробста песочницу, и в тот момент, когда он посыпал песком мокрые строчки своего письма, в открытое окно послышался скрип деревянных осей, и Ийбу Мадис въехал со своим возом дров на задний двор пастората.
К этому времени Мадис уже успел прийти в полную ярость. Он подвел лошадь прямо к длинному ряду поленниц осиновых и березовых дров, с ожесточением поспешно столкнул с воза верхние поленья, вслед за ними — средние, подложил ладони под кузов, напрягся и руками приподнял телегу настолько, что нижние поленья с грохотом скатились вслед за предыдущими. Затем он со стуком опустил колесо на траву, смачно плюнул и сказал управляющему, который как раз в это время вышел:
— Воз дров доставлен. Попросил бы записать, чтобы потом опять не было разговоров, — и, притоптывая постолами, двинулся не спеша мимо управляющего, обдав его холодком, и, не сняв шапки, вошел в парадную дверь.