Олег Рязанский
Шрифт:
— А ты бы её за пяльцы, да за соленья, да к вареньям, да с иголкой, да к заутрене... Плёткой бы...
— За что плёткой? — удивилась боярыня.
— Молчи! — крикнул Корней, поняв, что заговорился. — Умна больно выросла! В монастырь... в дальнюю вотчину, если сей же час не выйдешь к сватам с чаркой! — Он выбежал вон.
Боярыня села на ложе, жалостливо глядя на дочь:
— Зря я в тот раз навстречь тебе пошла, потачку дала. Погубила ты свою молодость, погубила жизнь...
— Да как я, матушка, на брачное ложе лягу, если не люблю? Нет, лучше в монастырь... И не погибель это
— Эх, доченька, в монастырь только один путь — туда, обратного нет. Усохнешь там и счастья бабьего не изведаешь, детей не родишь. Очи мутными от слёз станут, грудь пустоцветом повянет, косы под ножницами падут, и уж никогда не заплетёшь их боле... Не узнаешь объятий мужниных, — запричитала боярыня.
— Постылые объятия мне не нужны. Не люблю я его!
— Так ведь и я, доченька, за твоего отца не любя вышла. Не токмо что не любя, не видя. Сговорили, и всё. Стерпится — слюбится. Сердце девичье глупое...
— Что же и мне, матушка, как тебе, ночами слёзы лить, днями молиться? Думаешь, не видела? — жестоко спросила Алёна.
— Видела, а не понимала. Я не потому слёзы лила, что не люблю. Я за четверть века полюбила твоего отца всем сердцем, и каждое его громкое слово мне обидно... А больше всего на свете хотела бы я ему сына подарить — ан нет, не даёт Бог...
— Стелешься ты перед ним, — уже мягко сказала Алёна и села рядом с матерью, чтобы обнять, поцелуем попросить прощения.
— Вот именно, красной дорожкой перед ним стелюсь. И он туда идёт, куда его дорожка ведёт... Может, забыл тебя Степан-то? — неожиданно спросила мать.
— Не забыл, — вздохнула Алёна. — Едет он с победой и с добычей и надеется на княжескую милость.
Боярыня задумалась... Она догадывалась, через кого проникают к дочери сведения о Степане: через Пригоду. Но промолчала — если бы не было ближних доверенных девок, то оказались бы отрезанными от жизни боярыни и боярышни в своих теремах да светёлках...
— Какой бы высокой ни была княжеская милость, выше удельного княжества Милославских ей не встать, — сказала она. — Разве можно сравнивать.
— А я сравнивать не желаю. И странно мне это от тебя слышать. Ты же в тот раз помогла мне, а ныне неужто передумала? — Алёна отшатнулась от матери. — Не уговоришь, и не думай.
— Ив кого ты у меня такая, сердцем неистовая уродилась? Вроде обликом тише воды, ниже травы.
— Да уж не в тебя, матушка. В отца, — ответила Алёна.
...Вечером, проводив сватов, хмельной боярин, опрокинув на голову ведро холодной воды, всклокоченный, но помягчевший, поднялся в горницу. Там уже ждала его жена. Она сидела на раскинутом ложе, расплетая косу, в тонкой холстиной сорочице, в меру полная и, несмотря на годы, перевалило за сорок, моложавая. Корней плюхнулся рядом на ложе, погладил широкой ладонью по спине, притянул к себе, но жена гибко увернулась и спросила:
— Отослал сватов?
— А ты пошто не вышла?
— Как не вышла, батюшка? Три раза с братиной с мёдом выходила. Меня всю обмусолили твои сваты, целуючи...
Боярин сосредоточенно поскрёб бороду.
— Эка... да... — Он решил не останавливаться на этом провале в хмельной памяти. — Отослал. Оттянул. Сам не знаю, как
слова нужные отыскал... — И снова начал оглаживать жену. На этот раз боярыня прильнула к нему, шепнув: — Ты сапоги-то сними, батюшка...Пока Корней, кряхтя, стягивал сапоги, снимал порты, разоблачался, она легла и как-то между прочим, словно думая вслух, сказала:
— А я, признаться, рада.
— Чему?
— Что не обнадёжил сватов, слова своего отцовского не дал. Матери всегда с единственным дитём расставаться трудно.
— В монастырь отправить легче?
— Что ты, батюшка, заладил — монастырь, монастырь...
— Так я им сказал: дескать, хочет в монастырь.
— Сейчас хочет, а там, глядишь, расхочет. Тем паче жених-то ихний... слов нет.
— Каких слов нет?
— Не знаю, как и сказать... дело это мужеское...
— Ты о чём?
— Да вот бабы говорят... правда, они завсегда лишку городят, хотя и знают о таких делах втрое больше мужиков...
— Ну! Ты говори, что вокруг да около крутишь! — Корней даже перестал раздеваться, сел и уставился на полулежащую на высоких перинах жену. — Говори! Хитрости плетёшь, дочь выгораживаешь. Чего там бабы языками треплют?
— Какие хитрости? Ты вот хоть крестную спроси...
— Только мне и дела, что баб расспрашивать.
— А если нет дела, так и не нудись.
— Ты начала — так договаривай.
Боярыня притворно тяжело вздохнула.
— Знаешь, что женишка твоего шевлюгой [45] зовут?
— Шевлюгой? — переспросил Корней. — Кто же его так окрестил?
— Кто, кто — народ.
— Глупость одна! Парень хоть куда — кровь с молоком, строен, кудряв, косая сажень в плечах — какой он шевлюга?
45
Шевлюга (бранное) — выродок, кляча.
— А вот какой: говорят, повадился он к вдове сотника Охрима ночью хаживать. И будто, уходя от неё, еле ноги тянет, словно кляча. Оно, конечно, понятно, дело молодое, только...
— Ну?
— Говорят, что меньшой у вдовы — вылитый шевлюга.
Боярин некоторое время глядел на жену, потом помотал головой, потёр крепко ладонью лицо и вздохнул:
— И давно?
— Да, говорят, уж от груди отняла.
— Что же ты раньше молчала?
— Так сваты как снег на голову. Я было понадеялась, что передумали Милославские-то, коли такое дело...
— Как же, передумают, ежели я за Алёной, почитай, волость даю. Она поболе ихнего удельного княжества... Шевлюга, говоришь?
— Шевлюга.
— Алёна-то знает?
— Бог её ведает, о чём они там, в девичьих да на посиделках, промеж себя говорят.
— А вот я тебя сейчас плёткой!
— За что, батюшка?
— За то, что своим молчанием меня дураком выставила. Я сватам сказал: дочь душой к монастырю склонна.
— Сегодня склонна, завтра нет, — повторила боярыня. — Ты старику Милославскому шепни: мне, мол, шевлюгиных внучат не надо. Сраму ему, дескать, не хотел, потому и сказал про монастырь.