Оливия Киттеридж
Шрифт:
Когда Оливия с Генри выходили из зала, кто-то их познакомил, и она услышала, что он переехал в их город из Уэст-Эннетта, где преподавал в частном училище. Ему с семьей пришлось переехать, так как им необходима была большая площадь, и теперь они живут близ города, рядом с фермой Робинсонов. Шестеро ребятишек. Католики. Он был такой высокий, этот Джим О'Кейси, и когда их знакомили, казалось, его обуревает застенчивость, сквозившая в почтительном наклоне головы, особенно когда он пожимал руку Генри, будто заранее извинялся за то, что похищает чувства его жены. Жены Генри, который и понятия не имел.
Когда в тот вечер Оливия вышла из школы на зимний воздух и шагала рядом с говорившим о чем-то Генри к их машине на дальнюю парковку, у нее было ощущение, что ее
На следующую осень Джим О'Кейси ушел с работы в училище и стал преподавать в той же школе, где работала Оливия и где учился Кристофер, так что каждое утро — ведь это было ему по пути — Джим отвозил их обоих в школу, а потом — обратно домой. Оливии исполнилось сорок четыре года, Джиму — пятьдесят три. Она считала себя в общем-то уже старой, но, разумеется, это было не так. Она была высокого роста, излишний вес, что обычно приходит с менопаузой, только начинал намекать о себе, и в свои сорок четыре она была высокой, статной женщиной. И вот, без малейшего звука, предвещающего опасность, ее сшибло с ног, словно на нее, когда она шла по сельской дороге, внезапно налетел сзади огромный, бесшумный грузовик.
— Если бы я тебя позвал уехать со мной, ты бы уехала? — спросил он как-то, когда они ели ланч у него в кабинете. Он произнес это тихо и спокойно.
— Да, — ответила она.
Он некоторое время молча смотрел на нее и ел яблоко: во время ланча он всегда ел только яблоко.
— Ты сегодня пошла бы домой и сказала бы об этом Генри?
— Да, — ответила она.
Было похоже, что они замышляют убийство.
— Так, наверное, хорошо, что я тебя не позвал?
— Да.
Они никогда не целовались, никогда даже не прикоснулись друг к другу, только проходили очень близко друг от друга, когда шли в его кабинет — крохотную квадратную каморку рядом с библиотекой: учительской они избегали. Но после того дня, когда он спросил ее об этом, Оливия жила с постоянным ощущением ужаса и с таким томлением в душе, которое порой становилось невыносимым. Но человек многое может вынести.
Были ночи, когда она не могла заснуть до утра, пока не светлело небо и птицы не начинали петь, тогда ее тело свободно раскидывалось на кровати, и невозможно было — вопреки жившим в ней страху и ужасу — не чувствовать себя по-глупому счастливой. После одной такой ночи, в субботу, когда она не спала и не могла найти себе места, Оливия внезапно погрузилась в сон, такой крепкий, что, услышав звонок телефона у кровати, никак не могла сообразить, где она находится. Потом услышала, что трубку взяли, и тихий голос Генри: «Оливия, случилось что-то ужасное. Джим О'Кейси сорвался с дороги и врезался в дерево. Он — в интенсивной терапии в Ганновере. Они там не знают, выживет ли он».
Он умер в тот же день, перед вечером; Оливия предполагала, что у его постели была его жена, может быть кто-то из детей.
Она не могла этому поверить. Она все время повторяла Генри: «Я не могу в это поверить. Что произошло?» — «Говорят, он не справился с управлением машиной. — Генри качал головой. — Ужасно».
Ох, она тогда была совершенно сумасшедшая. Просто психопатка. Она была так зла на Джима О'Кейси. Она была так зла, что пошла в лес и била по стволу дерева с такой силой, что из руки потекла кровь. Она рыдала у ручья, пока не начала задыхаться. И она приготовила ужин для Генри. Она день за днем вела уроки в школе, возвращалась домой и готовила ужин для Генри. Или порой, в какие-то вечера, Генри готовил ужин для Оливии, потому что она говорила, что устала, и он открывал банку спагетти и, господи, у нее просто с души воротило от этой еды! Она похудела и некоторое время выглядела лучше, чем когда бы то ни было, это терзало ей сердце своей злой иронией. В те ночи Генри часто тянулся к ней. Оливия была уверена, что он ни о чем не подозревает. Иначе он сказал бы что-нибудь. Генри ведь был такой, он ничего не таил про себя. А вот в Джиме О'Кейси была некая настороженность, спокойная злость, Оливия видела в нем себя
и даже как-то сказала ему: «Мы оба выкроены из одного куска дрянного сукна». Джим просто смотрел на нее и ел яблоко.— Ох, мам, подожди-ка минутку, — сказал Кристофер, выпрямившись на стуле. — Может, я все же у него спрашивал. Да-да. Он говорил, что его отец — тот самый, что врезался в дерево в городке Кросби, в Мэне.
— Что? — Оливия вглядывалась в лицо сына сквозь тьму.
— Вот тогда-то он и стал по-настоящему религиозен.
— Ты это серьезно?
— Отсюда и попугай. — И Кристофер воздел руку к балкону.
— Обожемой, — выговорила Оливия.
Кристофер уронил руку преувеличенным жестом, демонстрируя поражение или отвращение.
— Господи, мам, ну я же тебя разыгрываю, просто для смеха. Я не имею ни малейшего понятия, кто такой этот тип.
Из застекленной кухонной двери появилась Энн в махровом халате, с обвязанной полотенцем головой.
— Мне тот мужик никогда не нравился, — задумчиво сказал Кристофер.
— Кто? Этот жилец? Говори потише.
— Да нет, этот… как его там? Мистер Джим О'Кейси.
Когда Оливия утром села выпить чашку кофе, она обнаружила на столе обрезки ногтей и размокшие овсяные хлопья. Энн в соседней комнате собирала Теодора в дошкольную группу и крикнула ей оттуда:
— С добрым утром, мама! Вы хорошо спали?
— Прекрасно.
Оливия подняла руку и коротко помахала невестке. Ей спалось гораздо лучше, чем когда-либо за последние четыре года, с тех пор как Генри разбил паралич. Надежда, возвращение которой она испытала в самолете, казалось, снова вернулась к ней, когда она уплывала в сон, баюкая ее на подушке тихого счастья. У Энн не было утренних приступов тошноты. Кристофер соскучился по матери. Она — у своего сына. Она ему нужна. Какой бы разрыв, уходящий корнями в далекие годы, ни произошел между ними, начавшись так же безобидно, как сыпь на щеке Энн, но заходя все глубже и глубже и в конце концов оторвав сына от Оливии, он ведь излечим. Он, конечно, оставит шрам, но человек накапливает шрамы и движется дальше; так и она станет двигаться дальше — рядом с сыном.
— Кушайте на здоровье, мама! — крикнула ей Энн. — Все, что вам захочется.
— Будет сделано, — откликнулась Оливия.
Она встала, протерла губкой стол, хотя прикасаться к обрезкам чужих ногтей было ей вовсе не по душе. Она тщательно вымыла руки.
Заниматься чужими детьми Оливии тоже было не по душе. Явился Теодор и встал в дверях с рюкзаком за спиной, таким большим, что, хотя мальчик стоял лицом к Оливии, рюкзак был виден у него по бокам. Оливия взяла пончик из коробки, которую заметила высоко на стойке, и снова уселась за свой кофе.
— Нельзя есть пончик, пока вы не съели еду для роста, — произнес мальчик поразительно назидательным для ребенка тоном.
— Ну, я бы сказала, что уже достаточно выросла, тебе не кажется? — ответила Оливия и откусила большой кусок.
За спиной Теодора возникла Энн.
— Звини, лапочка, — сказала она, протискиваясь мимо него и подходя к холодильнику. Она несла на бедре малышку; девочка повернула голову и не сводила с Оливии глаз. — Теодор, тебе надо взять сегодня две коробочки сока. Сегодня у них внеклассные занятия, — объяснила она Оливии, которая чуть было не поддалась искушению показать язык этой чертовой малышке, уставившейся на нее. — Школа отвозит их на пляж, и я опасаюсь, как бы у него не произошло обезвоживания.
— Я тебя не виню, — ответила Оливия, дожевывая пончик. — Крис тебе никогда не рассказывал про солнечный удар, случившийся с ним, когда мы ездили в Грецию? Ему было тогда двенадцать. Пришел какой-то знахарь и делал над ним какие-то широкие, машущие движения руками.
— Неужели? — спросила Энн. — Теодор, ты хочешь апельсиновый или виноградный?
— Виноградный.
— А я думаю, — возразила Энн, — апельсиновый. От виноградного только еще больше хочется пить. Как вы думаете, мама? Разве виноградный сок не вызывает более сильную жажду, чем апельсиновый?