ОН. Новая японская проза
Шрифт:
— Это же Ёсико! — проронила женщина из-за плеча Кадзамы.
— Ах, сестра, я уж не знала, что и думать. Куда ты запропастилась?
Ёсико, запыхавшись, приблизилась к Кадзуме и его спутнице и наклонилась, силясь перевести дух.
— Прости, сестра, я же ничего не вижу, вот и причинила тебе беспокойство. Мне ведь телеграмму нужно отправить… да, Сан-Николас…
Ёсико, слушая, глянула снизу на Кадзаму и слегка ему подмигнула, а тот широко распахнул глаза и кивнул.
— Значит, сестра, пойдем в рецепцию, чтобы телеграмму отправить?
— Да-да, надо сообщить Брогарду, что деньги задерживаются.
Кадзама видит,
— Мы сию минуту отправляемся в рецепцию! — Ёсико смотрит снизу на Кадзаму и молитвенно воздевает руки.
— Позвольте проводить вас.
Кадзама снова подставляет даме руку, чтобы она смогла на нее опереться. Ее пальцы с неожиданной силой впиваются в него, и он кожей чувствует страх, охвативший в незнакомом месте эту незрячую пожилую даму.
Сойти по ступеням, свернуть направо, еще на одну ступеньку вверх, потом длинным коридором с красной ковровой дорожкой… И все это время Мицуко негромко посмеивается — слышатся ее короткие горловые смешки.
— Что ты, сестра?
— Этот господин… — тонкими пальчиками она прикрывает ровные зубы за приоткрытыми губами, — этот господин… от него пахнет яйцами из горячего источника. Вот здорово!
— Как можно, сестра… И тебе не стыдно?! Ужасно! — Ёсико легонько ударяет сестру по руке, но сама точно так же подносит ко рту ладошку, чтобы скрыть смех.
— Прошу вас, не стоит беспокоиться…
Кадзаму буквально в жар бросило, лоб взмок от пота.
Вот как круто переменилась его жизнь! Теперь в этой высокогорной гостинице среди высоченных снежных сугробов он ежедневно варит в горячем источнике яйца, и сам съедает два. Служа в рекламном агентстве, он душился одеколоном «О соваж» от Диора, но в этой дыре запала хватило всего на неделю.
— И вовсе не ужасно! Удивительно приятный серный запах. Мой муж… он уже пятнадцать лет как умер… рак легкого… он курил и всегда прикуривал от спичек. С молодых лет все спичками чиркал, — и Мицуко снова прикрывает рот ладошкой и тихо смеется. — Говорят, в земном нутре так пахнет… А как вас зовут?
— Кадзама.
— Вот оно как, Кадзама…
У стойки администратора Мицуко заявила Хёто, что хочет послать телеграмму. Хёто так и застыла с открытым ртом; Кадзама молча наблюдал, как Ёсико, ни слова не говоря, развела руками, а потом воздела их в молитвенном жесте и нахмурилась.
— Имя… Нестор, Нестор Брогард. Гостиница… Гостиница… ах, вылетело из головы! Гостиница… а эта как называется?
— Наша гостиница называется «Миноя».
— Вот-вот, «Миноя»! Именно так! Отель «Миноя», улица Кордова, 640… Буэнос-Айрес, Аргентина… Прошу простить за беспокойство… Неловко, право… но денежный перевод может задержаться… мне нужно телеграмму отправить.
Сцепив на животе руки в старческих жилах, Мицуко что-то живо втолковывает Хёто. Время от времени она выпрастывает руку из рукава своего вязаного костюма и указательным пальцем быстро по памяти пишет в воздухе, верно, поясняя служащей орфографию имени и адреса.
Распустив галстук-бабочку, так, что концы его болтаются у пояса, поникший Току сидит на стуле в служебке. Он цедит сквозь зубы сигаретный дым и тоненько выводит мелодию «Испытания».
— Что
действительно испытание для нас, так это — чертова «Сальвия». Свалились, понимаешь, на нашу голову! Неси, говорят, это… белое… Гадаю — что бы это могло быть? Вино, что ли, белое? Так бы и сказали.— «Бордолино»?
— Как же! В той комнате, где циновки, не пьют. Оказалось, белую доску! Спросишь зачем? Президент этой «Сальвии» надумал на доске одну из танцевальных фигур изобразить: быстрый поворот, пробежка…
Такую фигуру Кадзама запомнил еще по урокам Такэмуры, тот даже схему шагов тогда рисовал. Кадзаме все это показалось полным идиотизмом, и по дороге домой он скомкал рисунок и зашвырнул его под насыпь. А сколько часов он провел, наблюдая все эти шажки и повороты! От одного воспоминания тошно делалось.
— Видал эту странную старуху? Солнечные очки носит и, похоже, впала в детство.
— Солнечные очки? Мне не до того было. Там такой шум стоял, что заказы трудно расслышать.
— Только что телеграмму отбила. В Аргентину.
— В Аргентину?!
У Току глаза лезут на лоб, он роняет пепел с сигареты, которой размахивал в такт внутренней мелодии, под которую двигался даже сидя на стуле; ловким движением гитариста он стряхивает пепел со своего фрака.
— Ну, точно, ненормальная. Потрясающе! Ты бы ее на танец пригласил, то-то был бы восторг!
Току смеется собственной шутке, поблескивают серебряные коронки на коренных зубах.
Кадзама застегнул пуговицы на манжетах сорочки, приладил галстук-бабочку и зацепил крючок. Достал с полки тюбик с гелем, выдавил чуть-чуть на ладонь, натер руки. Потом с отвращением, будто его с ног до головы водой окатили, провел ладонями по волосам, гладко укладывая их назад; они заблестели, отражая лампы дневного света.
«Вылитый черный таракан», — подумал Кадзама.
— Хару ушла?
— Нет, видно, сегодня в ночь дежурит. Ее к ванным приставили. Скоро и Танака явится.
Танака — второй сын владельца бензозаправки Такэнокура — шесть лет назад считался, пожалуй, лучшим правым крайним в Косиэн. По всему Кадзама должен бы по телевизору в Токио видеть его первые матчи, но его игра ему совершенно не запомнилась. В свои двадцать три года Танака производил впечатление туго сжатой пружины, и в «Миноя» только он один умел по-настоящему зажигательно танцевать «латину».
Над раковиной в глубине комнаты Кадзама смыл с рук остатки геля. За овальным оконным стеклом в металлической раме клубилась тьма. Свежий снег налип на раму, очертив белым контур окна. Он протер запотевшее стекло, и за ним встала тусклобелая ночь. Казалось, что особенно густо снег валил под уличным фонарем, свет которого придавал снеговым шапкам на деревьях, гостиничной вывеске, камням у крыльца странные, причудливые очертания. «Прямо-таки белый морок», — подумал Кадзама.
— Ну, я пойду потихоньку, — Току поднялся. Глотнул чая из кружки, прополоскал рот.
По внутреннему телефону Кадзама связывается с кухней, подтверждает заказ на вино и шампанское, потом гасит в служебке свет. Белизна за окном свидетельствует о сильнейшем снегопаде, «Миноя» постепенно утопает в снегу. По потолку мечутся черные тени от стола и шкафа — это пылает огонь в керосиновой печурке, которую зимой никогда не выключают. Пламя пульсирует, и тени то сгущаются, то становятся почти прозрачными, а окно уже совсем залепило белым снегом.