Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А он, глядя на неё, живую и старую, дивился совпадению этой встречи с тем необыкновенным в своей жизни и великим откровением, которое пришло к нему минутою раньше. Он в какое-то совсем незаметное и непринуждённое мгновение лесного утра вдруг постиг, что справедливость, доброта, милосердие, светлая надежда и высочайшая радость жизни — всё это и есть Спаситель, но всё это есть и космический Закон, пронизывающий страшные пустоты Вселенной. Эти качества, носимые людьми, совершенно независимы от их несчастий и злодеяний, потому что не являются производными их организмов, а несут в себе огонь и дух неба. Для того чтобы Глебу Тураеву постичь это и ощутить живую, но невидимую субстанцию вселенской доброты, ему, как и всякому человеку на Земле, необходимо было получить представление о каком-то мирообъемлющем Отце, в сердце которого и происходит связь между видимым и невидимым. Глеб Тураев внезапно обрёл возможность общения с таким Отцом, и это было столь же ясным и конкретным, как прогулка по утреннему лесу.

Удивительно, что Глеб Тураев пришёл к этому через книжное чтение Нового завета и в минуту, когда встретился в лесу с Мариной, думал обо мне как о возможном брате Сына Человеческого. Марине же в облике заурядного человека представился Он времён её самых тоскливых тягот. Он, единственно утешительный —

любимей отца с матерью, которые вымерли от возраста и болезней — по слабости человеческой, — а Ему не грозила эта усыпляющая и всепоглощающая слабость. Из всех увиденных ею человеческих лиц, отражающих чувства, лишь эти два лица, деда и внука Тураевых, омытые влагой лесной утренней тишины, светились незаурядной силой и вдохновением, остальные лица людские были скучны ей пересказом общих чувств, мелких по глубине. И для неё Господь представлялся прежде всего человеком с необыкновенным выражением лица, она никогда за свою жизнь не читала Евангелия, но, не вгрызаясь в словесную ткань учения, именно такие из деревьев моего Леса, как Марина, держали его чистый плод в в своих простёртых руках. Марина брела вслед за несущей ворох сухой ботвы на спине незнакомой бабой из придорожной деревни — их вдоль большака было десятки, одна возле другой, смыкаясь почти впритык, — баба добралась к своему двору, свалила ношу в большую кучу уже набранной картофельной ботвы, вытянула из вороха верёвку и, сматывая её на ходу, живо направилась встречь Марине. Подбежав впопыхах, незнакомая баба без обиняков указала на больную руку Марины пальцем и молвила: «Хошь, научу, как руку вылечить?» — «И-и, каких только дохторов не было, ня вылечили», — привычно заныла Марина. «А ты докторов побоку, ты меня послушай, — морща в улыбке сухие щёки, улыбалась баба. — Я давно про тебя прослышана, про твою бяду, даже на Илью хотела сходить к тебе в Немятово, да вот поросёнок заболел, пришлось забить его на мясной налог — сорок пять кил мяса нынче сдать нужно было». — «А по мою душу тридцать кил. И фунт шерсти. И полсотни яиц. Ишшо картошечки сто девяносто восемь кил. Где ж я всё это возьму, Господи, с больной-то рукою? Поросёнка давно не держу, овец свела, одни куры, восемь штук осталося…» — «Видать, милая, тебя Господь сам ко мне прислал, а то ведь хотела к тебе идтить на Илью… Бабка наша, мачка старая, так-то вот лечила. Ну, так слушай. Соберёшь на дороге сухого конского навозу. Нарубишь, напаришь-ти его в чугунке. Как вынешь из печки — тут и накладай горячий навоз на гноище и закутай платком…» И, слушая скоропалительный говор незнакомой бабы, Марина вдруг радостно, ясно почувствовала, что вот оно и пришло, избавление, как Он и объявил только что во сне, когда она спала птичьим сном, сидя на жаркой меже.

Николай Тураев к Богу шёл, как бы философически усмехаясь про себя, но был один случай, когда совершенно утратил эту усмешку. Было ему сорок два года, он уже облысел, троих детей народила ему Анисья, и настала полная для него ясность, что ничего не вышло из его жизни — ничего даже приблизительного к тому, что мечталось, предощущалось в годы молодости. Человек, оказывается, ничего не мог сам — словно муха в патоке, он увязал в обстоятельствах своего исторического времени, а в какое время ему родиться, на то воля Божия. И Николай Тураев начал сознательный бунт против Бога — то есть он обвинил Его в ложности тех идеалов, которые насылает в души несчастных доверчивых людей, и решил в своём индивидуальном случае отвергнуть эти идеалы. Он решил забыть всё, что было наработано умом за многие годы учёбы и самозабвенного чтения, забыть и никогда не вспоминать всех философов, китайский язык, картины любимого когда-то А. Иванова, музыку Баха. Он перестал пользоваться одеколоном, выбросил в болото английский стек и, ранее ежедневно требовавший от Анисьи чистых носовых платков, враз перестал ими пользоваться — к величайшему удовлетворению своей жены-кухарки. Он решил и от неё освободиться, оставить её жить и хозяйничать на своей усадьбе, а самому, вырубив можжевеловую палку, навсегда уйти из дома, бросить свою предыдущую, такую глупую, жизнь и, как это сделал китайский мудрец Лао-цзы, навсегда уйти в безвестность. Но в тот день, когда Николай Тураев решил тайком покинуть дом, вдруг заболели рожей Анисья и старший сын Никита, и хозяину пришлось, поставив в угол паломнический посох, запрягать гнедого и ехать в Гусь Железный за доктором.

А когда жена и мальчик стали выздоравливать, свалился с той же болезнью и сам Николай Николаевич — выкарабкиваясь из бреда и жара к действительности, сознание его впервые с удивлением стало замечать, что между химерической кошмарностью удивительных видений и многообразием не менее удивительных картин земли нет, в сущности, никакой разницы. И, слабый после болезни, устающий даже долго сидеть, он в те дни окончательно капитулировал перед понятием «Бог» и решил никогда, ни за что, ни в коем случае не пытаться идти в эту сторону — он утратил для себя это слово.

Персонификация и уподобление себе, желание видеть Его обязательно в человеческом образе — вот что лежит в основе этого главного заблуждения мыслящего человека, считал Николай Николаевич, но ведь именно в ощущении близости Его, в конкретном присутствии рядом некоего живого начала, явно схожего с человеческим, хотя и в несравнимо более высокой концентрации этого духовного, прекрасного (то есть истинного), — в этом и заключается для меня Его сущность, думал внук Николая Тураева Глеб Тураев.

Марина же, увидевшая во сне своего Господа и внявшая его указаниям, и не помышляла отвергать или признавать Бога — она залепила гноящуюся руку напаренным горячим навозом и сверху обмотала старой материнской шалью. И как только сделала это, сразу же почувствовала большое облегчение, мгновенно перестало саднить и стрелять в руке, боль как будто стала меньше, и вскоре возле ранки, у незаживающего свища на локте, начало чесаться, сперва слегка, с приятной щекоткою, а спустя ночь уже невыносимо мучительно. Марина сняла повязку — и вместе с последним слоем платка сама по себе и безболезненно прорвалась разрыхлевшая кожа, и хлынула наружу гнойно-кровяная юшка с чёрными кусочками отпавших костей. Марина, прислонясь головою к печи, едва устояла в наплыве дурноты. С этого дня началось её полное выздоровление, рука осталась, пусть и кривая, негнущаяся, как крючок, но зато рука, а не культя (хорошо, что она упорно не слушалась врачей, не дала её отрезать) — и с этой рукою Марине вышло прожить до семидесяти восьми лет.

Николай Тураев, выздоравливая, лежал в одиночестве на кровати, перемогал слабость в теле, закрыв глаза, стараясь не утруждать члены свои ни единым движением, — и в одно из мгновений ясно увидел, каким

образом он умрёт. В минуту умирания будет ему тяжко и одиноко, как и Спасителю на кресте, но умрёт он под стеною старого дома, скорчившись на земле… Цоколь этого дома был до красного кирпича очищен от штукатурки и уже частью облицован прямоугольными бледно-голубыми плитками. Никого не оказалось возле него, когда он упал, все остались, провалились, истаяли в далёком прошлом, в том числе и маленький незначительный «Бог». И то, что открылось его внуку Глебу Тураеву в минуту, когда вскипело молоко, — такое в час его смерти ничуть ему не пригодилось: «БОГ» так нужен был им обоим, но Его, к сожалению, не было рядом в минуту их смерти.

Странному же фантому земной жизни, умещающемуся на кончике блестящей иглы, понадобился столь же странный демиург, который орудовал этой иголкой, пришивая пуговицу на свою охотничью куртку. Демиург закончил работу, подёргал пришитую накрепко пуговицу, надел куртку и, стоя посреди избы, посмотрел всепроникающим внимательным взором на лежащего под ободранной до кирпичной кладки стеною Николая Тураева, затем перевёл взгляд на Марину, сидящую на мху под берёзой, в излюбленном ею лесном уголке возле Грядского болота, улыбнулся ей и направился к выходу из дома, раздумывая о том, что Марине теперь становится всё тяжелее ходить в лес, все дорожки которого измерены её ногами за многие годы неожиданно долгой для неё жизни. И он знал, о чём она мечтает: как-нибудь умереть, сидя под деревом в родном лесу.

В том человеке, которого он заключал в себя на миг и в душе которого проявил свою волю и силу, однажды зародилась удивительная для него и, очевидно, совершенно безумная мысль. Что он и есть сотворитель Вселенной, созидатель всех космических звёзд и автор цветущей земной розы. И Иисус из Назарета — тоже он, и каждый из апостолов, написавших апологию Христа — тоже; то есть что он сам и есть единственный герой и автор Книги Земной Жизни. Слияние его, единичного, человеческого начала с началом всесозидающим произошло незаметно, внезапно, — и на краткий миг в нём человек умирающий смог стать человеком вечным. Об этом случае я и веду рассказ, хочу в словесных соединениях, ходах и переливах фраз дать ощущение той свободы, которую однажды ощутил кто-то один из неисчислимого сонма живших и умерших, живущих и умрущих представителей моего Леса. Я люблю свои деревья, я не могу не любить то, что создавал так долго и тщательно. Ведь в каждом из них, в самом маленьком или самом большом, однолетнем или тысячелетнем, живёт, действует, таится и проявляется суть моего замысла. И это происходит уже без меня, без моего вмешательства: картины, написанные живописцем, стихи, сочинённые поэтом, живут своей таинственной и чудесной жизнью: иногда они намного ярче и богаче жизни самого творца. Боги, которых познали и любят мои деревья, стали дороги и мне, их упования и мольбы трогают меня до глубины души, хотя я и понимаю, что, в сущности, эти надежды и моления обращены только ко мне, их подлинному Отцу. Старая брезентовая охотничья куртка, облекающая мои плечи, укрывает человеческое тело обычных размеров, в нём бьётся гулкое сердце и томятся энергии и силы отчаянного поиска какого-то чудесного выхода и освобождения из плена жизни. И хотя всё это вдохновенье обречено, просуществовав неуловимый миг, на полное исчезновение, и с уходом в небытие этого тела творческая надежда моя должна будет перекинуться на другое бренное существо земного мира, я проявляюсь, я творю щедро и нерасчётливо, делясь с каждой каплей человеческого мозга своей вечной неутолённостью.

Конечно, в ясную ночь я смотрю на звёздное небо. И думаю (помыслом всех деревьев моего Леса, которые тоже затаились в тишине и не мигая смотрят на огненные точки небесных светил, на туманное клубление Млечного Пути) — я думаю о том, почему мне, размножившемуся в таком неисчислимом количестве по милым горам и долам моей милой небольшой планеты, предстоит испытать столь бесславный финал? Каким же образом так случилось, что не помог мне даже Бог Марины, как Он помог в случае с её больной рукою, не помог и той женщине в полосатой матросской тельняшке и маленьких красных трусиках — и мы оба оказались перед необходимостью лишь одним способом освободиться от невыносимых страданий, причины которых грандиозны, суровы и таят в себе пустоту и холод межзвёздных пространств? Её, этой пустоты, настолько больше, чем меня, дерева, единственного в своём одиночестве, что я как бы и не существую, или, если и осмелился существовать, тут же должен исчезнуть по строгому закону математики: слишком малое в силу того, что оно такое, должно исчезнуть.

Церковное христианство удивительным образом примиряет бедные деревья моего Леса с их долею узников огромного концентрационного лагеря. Оно предлагает обратить свою любовь на того, кто окажется вблизи тебя, на тех двух-трёх ближних, которые прижаты к тебе, как в газовой камере или как в том бревенчатом сарае, — потным измученным телом к потному измученному телу. Вдруг ворота сарая со стуком и скрипом раскрываются — и за ними на свету жаркого, щедрого июльского солнца стоят в запотевших пыльных гимнастёрках десятка два пленных — ещё одна партия, выловленная на истоптанных танками степных полях. И этих измученных, с потухшими земляными лицами ближних, которых надо возлюбить, как самих себя, затискивают, подбивая прикладами, вколачивают пинками в бревенчатый сарай-амбар, который и так уже переполнен и потрескивает от внутреннего распора дыщащей человеческой массы. Кишкою вываливает из распахнутых ворот полукруг отчаянно жмущихся назад людей, этому полукругу, похоже, никак не втянуться внутрь амбара, но вот закрывают ворота — и под крики, ругань и хохот пленивших, под стоны и жалобные вопли пленённых эти последние всё же исчезают в сарае, сжатые напором толкаемых снаружи ворот. Заложив железный запор и ещё приперев растопыренные створки бревенчатыми столбушками, стража с автоматами, свисающими с шеи на грудь, дружной толпой направилась отдыхать к дому, стоящему под тенистыми тополями.

И вдруг запылило в конце улицы, и другая стража подогнала к сараю ещё одну партию пленных — вернее, пленниц, ибо вели под конвоем попавших в окружение санитарок и сестриц медсанбата. В гимнастёрках без ремней, многие босиком, коротко стриженные и длинноволосые, растрёпанные, запыленные женщины были так же измучены и подавлены пленом, как и мужчины. Одна была ранена в челюсть, и её, обмотанную кровавыми бинтами, две подруги несли на полевых носилках. Подошли к амбару — и под оживлённые крики предыдущей стражи новый конвой открыл ворота. Невероятно, но в сарай стали затискивать — и затиснули-таки — всех пригнанных пленных женщин, и даже раненую, заставив её подняться с носилок, едва перебирающую ногами, уронившую на грудь забинтованную голову, тоже вдавили вместе с остальными в эту стонущую живую стену и вновь с весёлыми проклятьями сомкнули створки ворот и подперли столбушками.

Поделиться с друзьями: