Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда священник стал читать слова из молитвы об умерших: «Со святыми упокой, Христе, душу раба твоего, иде же несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная», Толя вдруг выкрикнул:

– Не в той тональности! Здесь следует брать ниже.

И он стал показывать, как, по его мнению, следовало бы это делать.

Поначалу, какое-то мгновение, решили хулиганства не замечать. Хоть и нелепо было то, что выходило из Толи, но все же оно не сбивало священнослужителя, а как бы дублировало. Но очень скоро он просто стал мешать вести службу, и мы с Тарасом взяли Толю под руки и вывели из Храма. Он не сопротивлялся.

Постояв на паперти и отхлебнув из бутылки,

которую принес с собой и прятал во внутреннем кармане пиджака, несколько глотков, Толя стал тихо напевать нищим, стоявшим у врат храма в ожидании милостыни следующее:

– Упокой, Боже, раба твоего и учини его в Рай, иде же лицы святых, Господи, и праведницы сияют, яко светила…

Затем он прокашлялся, отхлебнул еще из бутылки и запел на все кладбище дурным голосом:

– Да лежится тебе, как в большом оренбургском платке, в нашей бурой земле!

Все нищие, предчувствуя недоброе, разбежались.

Выйдя из Храма, я переговорил с Тарасом, и мы решили Толю спасать. Не откладывая в долгий ящик, прямо утром следующего дня, повезли его к врачу, положили под капельницу, чтобы очистить его кровь, шипящую в спирту, а когда он пришел в себя, с его согласия, разумеется, сделали ему укол под названием «Эспераль-суспензия». А говоря попросту, на год «зашили».

На Толю операция «зашивание» повлияла самым положительным образом. Он прибрался в квартире, стал стирать, готовить. Поклеили мы с ним на стены белые, в цветочек, обои. Он постепенно стал привыкать к новой жизни и, гуляя с ним вечером у дома, произошел чрезвычайно важный разговор. Причем начал Толя с главного, с того. что его все последнее время томило и мучало.

– Это я зарезал Бландину, – заявил Толя, – а Гарбылев, дурак, на Москалева подумал.

Толя никогда не говорил о Бландине, а тут, вдруг, такое.

– Зачем? Зачем ты это сделал? – растерянно спросил я.

– Что «зачем»? Зарезал или открылся?

– Не надо ёрничать. Сейчас не надо. Самое страшное позади. Нашел все же силы, чтобы сказать об этом.

– Сама виновата. Соблазнила на свою голову. И в переносном. И в прямом смысле слова. У нее тело холодное, как у лягушки, и как только Леня с ней спал? Она оскорбила во мне память жены, – сказал Толя, видимо, заранее заготовленную фразу. – Тогда таким был злым, что просто взорваться мог от накопившейся во мне ненависти. Гулял, заметил овчарку, которая сидела, оправлялась. Я подкрался к ней, да как по откляченному заду дал ногой со все дури. Надеялся на то, что хоть собака набросится, покусает, полегче мне станет. Но собака хвост поджала и ходу. И хозяин, мужик здоровый, мне ни слова не сказал, а жена моя умерла молодой, никому грубого слова не сказала, ничего плохого не сделала, а эта тварь живет себе, сеет зло, как пахарь пшеницу, и никакой управы на нее нет. Где же справедливость? Вот, собственно, за что.

Толя пришел с повинной в районное отделение милиции и написал чистосердечное признание. Тот сотрудник милиции, которому он его передал, злорадно усмехнулся и сказал:

– Чистосердечное признание облегчает участь и увеличивает срок.

На него смотрели все с опаской и интересом, как на инопланетянина, пытаясь понять его интерес, разгадать тайный умысел в таком, на их взгляд, нелогичном поступке.

Толя какое-то время сидел в тюрьме на улице Матросская Тишина, а затем его судили в здании городского суда. Зал был маленький и набит был до отказа.

Кого в этом зале только не было. Представлю самых ярких персонажей: ортодоксальные евреи в черных шляпах с пейсами, бритоголовая молодежь в униформе, люди в дорогих шелковых костюмах. Был Москалев-старший, пропадавший и наконец, объявившийся.

Васька в форме генерал-лейтенанта милиции.

Евреи были родственниками Толиной жены. Он перед тем, как пойти сдаваться, расписался с той самой театроведкой Заборской, девочкой-верблюжонком, губастой, носатой, всеми нами любимой. С той, Заборской, что когда-то выделила мой, а не его отрывок. Возможно, уже тогда он был в нее влюблен. Она также находилась в зале суда, хотя и была беременна.

Бритоголовые юнцы, наряженные в униформу и обутые в кованые сапожки, были бывшие Толины товарищи и единомышленники по части ненависти к человечеству вообще и людям другой национальности, в частности (славянским типом лица никто из них не обладал). Все до единого, были людьми ущербными в полном смысле этого слова. В непривычном для себя окружении чувствовали себя неуютно.

Было два-три художника, друзья покойного Модеста Коптева, Толина матушка, был Тарас Калещук. Наших, институтских, кроме меня, никого не было.

Ждать, томиться пришлось долго, впустив в зал однажды, из зала уже никого не выпускали. Все терпеливо ждали, и вот, наконец, появился Толя. Его привели под конвоем. Сняли наручники и он занял свое место на скамье подсудимых. В руках у него были исписанные тетрадные листки, видимо, не совсем надеялся на адвоката и сам готовился к защите.

Толя в заключении исхудал, не брился и не стригся. Делал это не из собственной прихоти, а по приметам, чтобы не остаться в заключении. Даже отправляясь на суд, как он впоследствии сам рассказывал, сокамерники дали ему пинка, все с теми же добрыми намерениями, чтобы назад не возвращался в камеру.

Передам увиденное и услышанное в зале суда не с той хронологической последовательностью, как было на самом деле, а так, как это все сам запомнил и ощутил. Так проще будет мне, и яснее вам.

В своем последнем слове Толя цитировал святое писание. Но произносил слова святого писания не умиротворенно, а так, словно это была угроза. Обращаясь к судьям, он говорил:

– Не судите, и не судимы будете. Какой мерой меряете, такой и вам отмерено будет.

А потом, вдруг, возвысив голос, добавил от себя:

– Это не вы меня, а я вас сужу. Это не мне вы вынесете приговор, а себе.

Я от ужаса закрыл глаза. В мыслях было только одно, что я, возможно, Толю больше никогда не увижу. В лучшем случае. если и дадут пятнадцать лет, то это же целая вечность. Что с ним и со мной за столько лет произойдет, что случится?

Но прокурор, совершенно для меня неожиданно, запросил девять лет строгого режима. Что тоже, конечно, было ужасно.

Защитник упирал на то, что подсудимый осознал свою вину, чистосердечно во всем признался, что у него беременная жена на сносях, а роды у нее предполагаются не простые, о чем есть справка, что, наконец, подсудимый Коптев совершил преступление в состоянии аффекта, и не осознавал в полной мере того. что делает, так как с детства был болен всеми известными и неизвестными болезнями, из-за чего в свое время даже в армию не взяли. И так далее и тому подобное.

Все сказанное защитником казалось совершеннейшей глупостью, словами, ничего не значащими. Тем более, что он сам не верил в то, что говорил, всем это было очевидно. И все же такого приговора, который вынес суд, даже я не ожидал.

Посовещавшись, судья приговорил Коптева Анатолия Модестовича к пяти годам условно, с отсрочкой приговора на три года.

Я так волновался, что эти цифры, «пять», «три», запрыгали в моем мозгу, как мячики из каучука. Я никак не мог понять, сколько же ему присудили, три года или пять? И, конечно, уже и этим приговором был огорчен.

Поделиться с друзьями: