Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
Шрифт:
Здесь, где находились немецкие позиции, мин нет. Дело уже к вечеру, и идет мелкий холодный дождь. Теперь мы собираемся все вместе: восемнадцать живых с лейтенантом, которого рвет кровью, и восемьдесят четыре мертвых. Они лежат на краю длинной ямы, которую мы выкопали за день. Некоторых нельзя узнать, потому что они шли через мины. Но Даньковец совсем целый, только по животу прошла у него очередь. И Шурка Бочков как живой и лежит будто чем-то удивленный. У Иванова расколота голова, и кто-то положил немного торфа, чтобы не было видно. С покатым носом на обострившемся лице лежит Сирота…
— Подожди, — тихо говорит мне Бухгалтер, — Подожди.
Он опускается на колени там, где лежит Бригадир, касается руками
По очереди обходим мы всех. Я приседаю там, где Даньковец, смотрю на его руку. Справа, у запястья, входит в порт синий пароход, и маяк стоит на краю мола. Это с папирос «Теплоход»…
— Давай! — говорит Никитин.
Длинную яму в торфе мы устилаем шинелями. Опускаем их туда по очереди, кладем рядом, плечом к плечу. И сверху укрываем шинелями, с головой. Смотрим в серое небо. Потом лопатами и руками, коленями сталкиваем на них рыхлую бурую землю…
Стоим, сбившись в кучу, над длинной, метров сорок, могилой. От косогора спускается группа пленных с охраной, как видно, вытаскивать отсюда своих. Им кричат предостерегающе сверху, и они поспешно возвращаются. В стороне валяется еще одна шинель. Это наша, серая, с оборванным хлястиком. Кто-то берет ее и накрывает сверху насыпь, старательно расправляет полы. Шинель порвана и прострелена в нескольких местах. Почему-то не дождь, а белая жесткая крупа сыплется с неба. И торф постепенно белеет вокруг. Никитин смотрит на меня, снимает автомат с предохранителя. Все мы отставляем от себя автоматы и без команды начинаем палить в посветлевшее небо. Мы палим беспрестанно, перезаряжая и выстреливая один за другим оставшиеся диски и магазины. У кого-то сохранилась граната, и он бросает ее в сторону перевернутой вагонетки. Вагонетка подпрыгивает и остается лежать на том же месте. С косогора и с нашей стороны люди смотрят на нас…
Темно уже и сухие снежинки тают, не долетая до костра. Он разгорается все сильнее, освещая развалины. Мы тесно сидим вокруг, и Бухгалтер разливает нам спирт из желтой канистры. Всего у нас вдоволь: спирта, еды, посуды — на целую роту. Никому не добраться до нас, мы одни тут. Кто-то находит еще диски и бьет очередями в черное небо, откуда сыплется белый снег…
Ходим мы сами по себе, и никому нет дела до нас. В окопах наверху, где сидели те, в суконных гимнастерках, теперь пусто. Только гильзы и рваные тряпки валяются по земле. И за лесом, где было их хозяйство, никого уже нет. Несколько человек лишь осталось в штабе и старшина при складе.
Того старшины, что доставлял нам воду и консервы, тоже нет. Наши пацаны живут одни в пустой казарме — той самой, где когда-то сидели мы перед уходом. Старшина при складе, здоровый, крепкий, в хромовых сапогах, без слов выдает нам консервы. Хлеба только нет, и мы едим мясо, выбрасывая из банок жир. Худая черная собака из деревни подбирает и глотает все после нас.
Мы ходим все вместе. Останавливаемся, смотрим, как женщина кормит теленка распаренной соломой. Для теленка сделана землянка в соцгороде. Потом долго стоим у колодца, где люди набирают воду. Если кто-то из нас отойдет на три-четыре шага в сторону, то тут же спешит назад. И снова идем мы, касаясь друг друга локтями…
К вечеру меня зовет лейтенант Ченцов, говорит, что нужно сдать оружие. Оглядываемся почему-то по сторонам и, разжимая руки, выпускаем из них шмайссеры, ППШ, самозарядки. С глухим стуком падают они друг на друга. Только Бухгалтер аккуратно кладет на землю трехлинейку, которую выдали полмесяца назад. Чужой старший лейтенант не глядит на нас и черкает что-то в блокноте.
На нас смотрят лишь сбоку или в спину. Как только мы поворачиваемся, отводят глаза. И быстро все делают, если мы просим. Старшина, когда выдает консервы, пододвигает их к нам, сам даже обтирает
банки от сала. Лишь люди из деревни, женщины и старики, останавливаются и смотрят прямо, провожая нас долгим взглядом…Что-то нужно мне сделать. Это второй день мучает меня. Иду опять к старшине, стою перед деревянной доской, разгораживающей склад. Наши ждут на улице. Старшина сначала не понимает, чего мне надо.
— Звездочки, — повторяю я.
Он достает коробку из-под яичного порошка, долго роется там и подает мне горсть красных металлических звездочек. Пересчитываю — их восемнадцать. Пацаны сами уже все достали себе. Раздаю эти звездочки, и мы привинчиваем, крепим их к грязным мокрым пилоткам. Погоны у старшины есть только парадные, того же цвета, что околышки на его фуражке. Мы их не берем.
Опять уходим к себе, вниз, и лейтенант Ченцов идет с нами. Всю ночь не спим. Костер разжигаем до неба, едим и пьем, что осталось в канистре.
Весь следующий день сижу в штабе и вместе с писарем — сержантом заполняю списки. Куча личных знаков лежит на столе. Один только листик бумаги на каждого из нас. И мой есть, и Шурки Бочкова, и Бухгалтера… Читаю: «Даньковец Анатолий Федорович, место жительства — Херсон… курсы счетоводов… перчаточная артель «Заря», помощник бухгалтера…» Сижу и все не могу отложить от себя эту бумагу. Горький комок вины стоит у меня в горле.
— Гу-га, — тихо говорю я.
На меня смотрят удивленно.
Лейтенант Ченцов не может писать. Кровь у него перестала идти, но каждые две-три минуты трясется голова. Он только подписывает бумаги вместе со старшим лейтенантом…
В последний раз стоим мы и смотрим на болото. Все там белое, одинаковое, и не видим мы отсюда длинную насыпь с простреленной рваной шинелью. Далеко впереди, где-то уже у горизонта, слышится тяжелый непрерывный гром. Через низину, по мосту, сделанному из бревен, все идет артиллерия, едут крытые брезентом машины. Регулировщик с флажком стоит у дороги. А над дорогой, где кончается косогор, темнеет полоска никому не нужного теперь дота. Мы поворачиваемся и уходим той же дорогой, по которой пришли сюда.
Идем мы кучей, не в ногу. Лейтенант Ченцов уехал вперед на машине. Где-то уже на полпути, километрах в пятнадцати от болота, нас останавливает полковник, едущий в «виллисе».
— Откуда… Что за вид? — спрашивает он.
Мы стоим и молчим, только смотрим на него. Полковник почему-то больше ничего не говорит, садится в машину. И все оглядывается на нас.
В военной зоне рядом со станцией моемся в бане. Вещи наши жарятся тут же, за железной дверью. От тепла и горячего пара становится вялым тело, начинает идти кровь там, где щиколотка, болит опухшее колено. И еще болят почему-то ребра, трудно повернуть голову. Черная грязь раз за разом слезает с нас, но появляется вновь, как будто сочится из наших пор. Руки все равно остаются черными, и их не ототрешь. Долго стираю платок с вышитыми буквами. Их не видно. Рубчатый шелк превратился в сетку с дырочками, но платок не выбрасываю.
Шатаясь, выходим в прихожую. Потом долго штопаем, зашиваем наши штаны, гимнастерки, пришиваем пуговицы. У некоторых совсем все разлезлось на локтях и коленях, но ничего нам тут не дают. Это уже в части. Спим в свободной землянке на нарах, укрываясь с головой шинелями.
Снова повторяется все сначала, и те, которые лежат там, в торфе, укрытые шинелями, бегут вместе со мной, кричат беззвучно… Сбрасываю с лица сухое, жесткое сукно. Кудрявцев лежит рядом и смотрит пристально в потолок. За ним вижу еще чьи-то широко открытые глаза. Никитин сидит, прислонившись спиной к деревянной стойке. Маленькая желтая лампочка горит у входа, где положено быть дневальному. Мы зажигаем еще одну — большую лампу посередине вкопанной в землю казармы, садимся все вместе и сидим так до утра…