Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
Шрифт:

Мы жили уже в Одессе, на улице Свердлова, 17. Закончивший аспирантуру отец работал бактериологом на консервном заводе имени Ленина и на полставки в только что построенном в порту у самого мола огромном и белом, на целый квартал, холодильнике. Осенью в городе появились первые голодающие. Они неслышно садились семьями вокруг теплых асфальтовых котлов позади их законных хозяев — беспризорников — и молча смотрели в огонь. Глаза у них были одинаковые: у стариков, женщин, грудных детей. Никто не плакал. Беспризорники что-то воровали в порту или на Привозе, порой вырывали хлеб из рук у зазевавшихся женщин. Эти же сидели неподвижно, обреченно, пока не валились здесь же на новую асфальтовую мостовую. Их место занимали другие. Просить что-нибудь

было бессмысленно. По карточкам в распреде научных работников мать получала по фунту черного хлеба на работающего, полтора фунта пшена на месяц и три-четыре сухих тарани. Эта деликатесная рыба была тогда основной едой:

Iшь таранку, пий водичку,

Та виконуй пятирiчку!

Одесса шутила…

Это была очередная «неформальная» веха, Тридцать Третий Год. С середины зимы голодающих стало прибавляться, а к весне будто вся Украина бросилась к Черному морю. Теперь уже шли не семьями, а толпами, с черными высохшими лицами, и детей с ними уже не было. Они лежали в подъездах, парадных, на лестницах, прямо на улицах, и глаза у них были открыты. А мимо нашего дома к портовому спуску день и ночь грохотали кованые фуры, везли зерно, гнали скот. Каждый день от причалов по обе стороны холодильника уходили по три-четыре иностранных парохода с мороженым мясом, маслом, битой птицей. В городе вместо тарани стали выдавать на месяц по полтора фунта синеватой с прозеленью конины. Мне в тот год предстояло идти в школу. Помню буйный майский дождь. Задрав штаны, мы, припортовые дети, бегали в потоках несущейся вдоль тротуаров воды и во все горло пели:

Телятину, курятину буржуям отдадим,

А Конную — Буденную мы сами поедим!

Это было так или иначе связано с Бондарем, я уже знал…

А потом он возник в угрожающей реальности. И опять это был тихий родительский разговор. Отец явился из некоего «ниоткуда», до глаз заросший черным нечеловеческим волосом, неузнаваемо худой, и шел от него тот особенный мертвый запах отмирающей плоти, который мне самому пришлось осознать уже потом, в войну. Человек все прочувствует только сам, даже опыт отца не служит гарантией сути вещей…

Гудел примус. Отец долго мылся в отгороженной части коммунального коридора. Ел он как-то совсем по-новому, движения его были точные, вроде бы как у слепого…

Была следующая веха — Тридцать Седьмой Год. Отца взяли по дороге с завода домой. Я держал на руках шестимесячную сестру, а следователь внимательно просматривал пеленки в удачно купленной матерью детской коляске. Несколько ночей по очереди с матерью я бегал на Преображенскую, наискосок от памятника Воронцову. Нужно было успеть забросить отцу завернутые в «Черноморську коммуну» полтора килограмма сала. Арестованных отсюда перевозили на открытых грузовиках в тюрьму, и сотни людей стояли молча ночь за ночью на зимнем морском ветру.

Учился я сначала в 70-й украинской школе, стоявшей прямо над портом, а потом перешел в пятый класс новой русской 116-й школы как раз напротив нашего дома. Мне было все равно, так как оба языка я знал одинаково хорошо. На свою беду, бегая в школьном вестибюле, я не удержался на ногах и головой надколол краешек гипсового бюста М. И. Калинина. Учитель черчения, молодой дородный мужчина со жгучими черными глазами и густым каштановым волосом потребовал у директора Рыгаловой моей общественной изоляции. Рыгалова когда-то училась с моим отцом и отвергла эту патриотическую инициативу. Тогда учитель стал организовывать учеников, чтобы проучили сына врага народа, посмевшего покуситься на бюст вождя. Я перестал ходить в школу. А еще через четыре года этот мой учитель стал самым свирепым офицером румынской полиции в оккупированной Одессе…

Отца обвинили по четырем статьям. Там значились измена Родине, шпионаж, диверсии и что-то еще, менее значительное. По делу

было арестовано руководство «Укрконсервтреста» и все директора, главные инженеры и заведующие баклабораторий консервных заводов и фабрик Азово-Черноморского побережья. В частности, утверждалось, что где-то в Днепропетровске или Мариуполе были отравлены консервами двести командиров Красной Армии. А в газетах как раз рассказывалось, до чего в самом центре докатились изверги рода человеческого. Один из них, пробравшийся в наркомы, до того воспылал злобой к простым советским людям, что при посещении маслозавода где-то в Белоруссии незаметно высыпал из кармана битое стекло в сливочное масло. Это заметила одна бдительная работница…

Да разве сам я со своим другом не рассматривал со вниманием спичечные коробки, выискивая и находя на них профиль Троцкого. Взрослые люди обнаружили фашистские знаки на деньгах, подписанных разоблаченным наркомфином Пятаковым. А еще мы с другом дежурили вечерами над морем, засекая мигающие по ту сторону залива огни, с чем и пришли как-то в областной НКВД. Нашу схему вражеских донесений с помощью азбуки Морзе взяли и поблагодарили, попросив продолжить наблюдения. Проверяя себя, я думал о том, как поступил бы на месте Павлика Морозова. Но нет, у меня был совсем другой отец…

Произошло одновременно закономерное и невероятное. Работая без технического руководства и бактериологической службы, один за другим встали консервные заводы юга страны. Особенно неудобна была остановка завода имени Ленина, работавшего на экспорт. Второй месяц дожидались погрузки в порту иностранные суда. Начинался Тридцать Восьмой Год. Нарком пищевой промышленности Микоян, осведомленный из первых рук о предстоящей борьбе с клеветниками, взял на поруки все руководство треста и завода, в том числе и моего отца. Вскоре дело прекратили, а некую заводскую активистку, написавшую сто тридцать восемь заявлений на врагов народа, расстреляли. Отцу выдали полугодовой оклад, и он купил себе зимнее пальто из довоенного драпа с большим каракулевым воротником. Кто-то хранил его еще со времен революции.

В ночь возвращения отца я услышал опять это имя. Речь шла не о шпионаже и диверсиях, и следователь был совершенно прав. Он искренне не мог понять, почему когда-то в Тульчинском лесу бандит и националист Бондарь не убил еврея и заведующего школой — моего отца. Это никак не соответствовало схеме расстановки политических сил на Украине, выразившейся в определенных партийных решениях. По имевшимся у следствия некоторым данным, отец с Бондарем обнялись при расставании…

Я сам уже после войны работал учителем в селе Большое Плоское Великомихайловского района Одесской области. Это было в ста с небольшим километрах к югу от тех мест, где учительствовал когда-то отец. Все было живо в моей памяти…

Вехи, как при быстрой езде, сливались в одну сплошную линию. Эта называлась — Сорок Седьмой Год. Обессиленную историческими катаклизмами землю постигло обычно соответствующее им природное явление — засуха. Дети ходили в школу ради выдаваемых международной помощью ста граммов хлеба и тарелки американского горохового супа. Они толстели на глазах. Их лица, руки, ноги становились как пуховые подушки. Потом они перестали ходить даже за супом. Всякий день за околицу села выносили по двадцать — тридцать гробов. В Западной Украине, где шли обильные дожди, осталась неубранной в полях картошка. Люди бросились туда, но их останавливали милицейские заставы. Кого захватывали с картошкой, давали по десять лет. Говорили: «Приказ Молотова!»

И все же люди каким-то образом добирались туда, выкапывали эту картошку, забирались с ней на крыши вагонов. На глухих перегонах их ждали другие люди. Они привязывали веревкой к дереву железные кошки с зубьями, которыми вылавливают из колодцев утонувшие ведра. В ночной тьме их бросали вдоль крыши несущегося поезда, сдергивая все подряд: мешки с картошкой и спящих людей. Вдоль дорожных насыпей у Жмеринки, Котовска, Балты, станции Раздельная валялись обезображенные, истерзанные трупы мужчин и женщин, так и не доехавших к своим голодным детям. Не было блокады и оккупации…

Поделиться с друзьями: