Пастораль
Шрифт:
— Переведите мне, — попросил Сирота.
— «Будь ты проклята, да сотрется имя твое…» Так говорил, входя в церковь, первый насильно крещенный в этом потомственном семействе католических священников. Он, тот, первый, был еще евреем. Тайным евреем, марраном, но — евреем. А в третьем или пятом поколении кто-то уже не передал дальше значение семейного проклятия. Решил, что ребенок сам решит свою судьбу. А сегодня так поступает каждый нерелигиозный еврей. Для кого же вы хотите ставить ваш фильм, чьей помощи ожидаете?
Еврейский мир не хочет скандала. Он заполняет театральные залы во всем мире, сочувствует Антонио, презирает Шейлока и в Шейлоке себя. Ему не нужен ваш исправленный Шейлок, маэстро. А для нееврея ваша феерия всего лишь красивая шутка и такой останется. Ваша идея —
— Именно так, — усмехнулся Сирота. — Но вы не правы в главном. Давайте я расскажу вам историю моей матери. Ее звали Рахиль. Рахиль Бройдо.
— О! — замахал руками Вита, словно перед ним появилось привидение. — О! О! О! Не рассказывайте! То есть я хочу слышать каждое слово, но сначала я скажу вам… нет, я просто поклонюсь вам до земли. Я знаю про Рахиль Бройдо. Я собирал подписи, я ездил в парламент, я писал в газеты, я устраивал демонстрации протеста. О! О! О! Рахиль Бройдо — ваша мать! Тогда мне все понятно. Тогда я прошу прощения за все глупости, которые только что сказал. Я преклоняюсь перед этой женщиной, перед ее памятью. Значит, это ее маска должна появиться в начале и конце фильма? О! Какое значение имеет успех и неуспех в этих обстоятельствах! Мы говорим о великом подвиге, о вещи иррациональной, о священном безумии, о боговдохновенности, которая — одна только она! — может спасти мир или заставить его крутиться в другую сторону. О! Я завтра же начну посещать богатые дома и искать деньги на вашу затею.
— Я надеюсь на Израиль, — деловито сообщил Сирота. — У меня есть там высокопоставленные родственники. Это фильм о евреях, о еврейской судьбе. Может же еврейское государство найти на него деньги!
— Мой друг… — начал Вита с насмешливой улыбкой, но тут же осекся. — Попробуйте. Только обещайте мне не пасть духом, если ваша затея не удастся. Я немного знаю Израиль, я пытался там прижиться. Я сомневаюсь. У меня есть кое-какие сомнения. Но, скорее всего, они пустые. Попробуйте. И не огорчайтесь, если вас не поймут. Мы найдем деньги. Насчет места для съемок вам вообще нечего волноваться. Это я возьму на себя. У вас будет дворец на канале Грандо, у вас будет зал для бала много лучше, чем во дворце этого Джакомини, у вас будут люди для массовых сцен, гондольеры, толпа, танцоры и музыканты. Все это я обеспечу. Мой давний друг владеет заводом по изготовлению масок и карнавальных костюмов. Карнавал бывает только раз в году, есть месяцы, в которые завод простаивает, мы сделаем сколько угодно замечательных масок и костюмов. Все склады фирмы Скарамелло со всеми сокровищами, которыми можно обставить не один дворец, окажутся в вашем распоряжении.
Не волнуйтесь, Марко, мы выпустим этот фильм назло всему миру, еврейскому и нееврейскому. Мы сделаем это ради Рахиль Бройдо! И ради вас. Так вы говорите, что синьорина Маша похожа на свою тетю как две капли воды?! Ах, Марко, вы сделали меня счастливым! Я снова верю в еврейскую звезду! Барух Ха-Шем, — сказал Вита и начал шептать что-то на иврите, раскачиваясь верхней частью тела.
Стрекот кинокамеры на минуту прекратился, потом раздался снова. Краем глаза Сирота заметил, что камера наконец оказалась направленной на развевающиеся усилиями вентилятора розовые шарфы, специально для этого пришитые к платью девицы в красном. Еврей, схваченный глазом камеры во время молитвы на фоне прекрасного озера Комо, — не сюжет для рекламного ролика. Вот если бы вместо еврея оказался даже не католик, а, скажем, буддийский монах, камера продолжала бы стрекотать, не меняя направления. «И даже стрекотала бы еще более заинтересованно», — подумал Сирота, и рот его наполнился горькой слюной. Его подмывало сплюнуть под ноги злосчастному оператору, выплеснуть на камеру бокал вина, крикнуть что-нибудь обидное. Взглянув на притихшую Машу, Сирота сглотнул слюну и шумно отвернулся.
— Мне перестала нравиться эта терраса, — сказал Сирота ворчливо, — пошли поищем более приятное место. Честно говоря, мне вдруг захотелось напиться.
Раввин Вита
Скарамелло понимающе ухмыльнулся.— Нет такого места в мире, где еврей не смог бы выпить горькую чарку среди своих, — сказал он раздумчиво. — Тут недалеко есть вилла одного моего приятеля…
— Нет, — помотала Маша головой. — Ваш приятель не видел Марка Сироту, когда Сирота хочет напиться. Это зрелище не для слабонервных.
— Мой приятель не слабонервный человек, — возразил Скарамелло.
Он уже собрался рассказать нечто об этом своем приятеле, но Маша остановила его движением руки.
— Мы немедленно выезжаем в Рим, — сказала она голосом, не терпящим возражений. — Я хочу, чтобы вы остались нашим другом, Вита. Мы поедем к вашему приятелю в другой раз.
Приехав в Израиль, Сирота тут же позвонил дяде-волку. Дядюшка вроде бы даже обрадовался и пригласил племянника пообедать в буфете кнессета, поскольку отлучиться из здания не мог. В прошлые приезды Сирота отказывался встречаться с дядей на его службе. Он сохранил нелюбовь к присутственным местам и политическим собраниям, к атмосфере государственных значимостей и мощных скоплений корыстных интересов. Сам Сирота называл эту свою причуду агорафобией, несмотря на то что толпы его не раздражали, если не были обременены флагами, транспарантами и распорядителями. Но на сей раз ему хотелось встретиться с дядюшкой незамедлительно.
Провинциальная аура еврейского парламента позабавила Сироту и расположила его к себе. За незатейливой хилой загородкой простирался небольшой двор, мощенный каменными плитами, между которыми росла трава. В крохотной тесной сторожке главного присутствия страны царило лихорадочное изумление, похожее на состояние провинциальной автобусной станции в период местного фестиваля: телефоны звонили, распаренные девицы нервно хватали трубки, отвечали сдавленными голосами, кидались к спискам, развешенным на стенах, искали, находили, подчеркивали и вычеркивали то, что, скорее всего, было именами. Бумажка с именем Сироты была приколота прямо к столу рядом с телефоном, и это было приятно. Ему объяснили на плохом английском и на пальцах, что надо пересечь двор и войти в деревянную дверь, и дали бумажку на клею. Сирота задумался было, куда эту бумажку нацепить. Служащая облизала задник бумажки широким шершавым языком и пришлепнула пропуск к лацкану его пиджака. Девушка была миловидная, сероглазая, полногрудая и пахла плохими духами.
В узкой и длинной прихожей кнессета было сумрачно и пусто. Справа прихожая расширялась, превращаясь в зал ожидания третьего класса с креслами и диванами, обитыми красной клеенкой. Ни души, отметил Сирота. Поезд ушел, следующий ожидается через неделю.
Слева высилась груда железа, символизирующая нечто, понятное только ее создателю. Около скульптуры стояла кадка с деревцем. Узкий проход куда-то вел. Куда? Где в этом вымершем здании, не обремененном ни стражей, ни прислугой, чаевничает дядя Зеэв?
— Эй! — крикнул Сирота. — Эй, эй, эй!
В раздевалке напротив что-то зашевелилось. Над прилавком показалась лохматая голова.
— Чего тебе? — спросила голова издалека.
Эти слова на иврите Сирота понял.
— Мне нужен буфет, — ответил он по-английски. — Зеэв Бройдо, — добавил для верности.
— Бройдо?! Кто-то еще зовет его «Бройдо». Это же надо! Кто ты такой?
— Его племянник.
— Какой дядя, такой и племянник, — ответил то ли швейцар, то ли охранник.
Сирота решил, что у дяди появились электоральные проблемы. Если уж эта лохматая образина, находящаяся при службе, позволяет себе подобные реплики, что же говорит улица?!
— Мне мой дядюшка тоже не больно нравится, — сказал он по-русски, не рассчитывая на понимание.
— Скажите пожалуйста, ему не нравится Зевик Бройдо! — прозвучал гнусавый голос с неподражаемым польским акцентом. — А что ты сам из себя представляешь? Может быть, ты сидел в танке и глотал синайскую пыль? Или ты знаешь только шаркать подошвами по американскому асфальту? Ему не нравится Зевик Бройдо, скажите пожалуйста! Так что ты тут делаешь, цуцик, можно спросить?!
Человек вышел из-за стойки и оказался хромым лысоватым мужчиной лет пятидесяти пяти в мятых брюках и потертом свитере.