Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947
Шрифт:
И мы действительно рады, когда появляется Ларсен, который подробно рассказывает, что же произошло.
Из-за колючей проволоки мы видим, как русские из соседнего поселка сооружают танцплощадку. Гармошка играет вовсю уже с самого утра. Они танцуют парами и группами. Видимо, вечером все пойдут в Осташков. Там будут стрелять в воздух из ракетниц, и водка будет литься рекой. Поэтому в течение трех дней всем военнопленным запрещено показываться на улице.
— Не могла бы кухня приготовить сегодня что-нибудь особенное? Может быть, выдать каждому на сто граммов больше картофельного
— Откуда? — спрашивает тот. — Нет, сегодня не получится приготовить что-то особенное.
Вечером Вилли организует небольшое культурное мероприятие. Повторение готовых номеров из прежних представлений. Хор под управлением «епископа Падерборнского» исполняет гимн Советского Союза. Они поют совсем неплохо: почти как казаки, которые больны туберкулезом.
Неожиданно объявляется пожарная тревога. Горит пустошь за сосновым бором.
Всем обитателям первого барака разрешают принять участие в тушении пожара.
Без конвоя!
Сосновыми ветками мы сбиваем огонь с горящих кустов. Дым валит клубами, словно из сотен коптилен. Когда нас со всех сторон окружают небольшие очаги пламени, мы сначала делаем вид, что не сразу замечаем их. Но потом с криком бросаемся на них и с таким ожесточением хлещем ветками, что искры летят во все стороны.
— По крайней мере, хоть какое-то разнообразие в нашей жизни в этот день! — говорим мы, собираясь под старой сосной у дороги.
Мы маршируем назад в колонне по три человека в ряд, а не как пленные, которые всегда ходят по пять человек в ряд.
Мы шагаем даже в ногу.
— А песню! — кричит кто-то.
— Голубые драгуны?
— Ну, запевайте! — разрешает Ганс, успевший прикинуть, не фашистская ли это песня.
Стоящий у обочины крестьянин, видимо, немало удивлен, откуда вдруг взялись эти поющие и марширующие немцы.
На нас на всех новая форма и высокие сапоги. Ведь мы, как-никак, из первого барака.
Но крестьянин, конечно, ничего не знает об этом и удивленным взглядом провожает нашу колонну, которая быстро исчезает в ночи.
Для крестьянина все очень просто и со временем ничего принципиально не меняется: вот только что прошла колонна немцев.
— Все-таки после капитуляции что-то должно произойти! — обращаюсь я к Курту.
Когда я вхожу в барак, то вижу, что там только Мартин, который играет на скрипке, стоя на табуретке. В последнее время он часто поступал так. Сначала ему захотелось лишь подержать скрипку в руках. Поэтому он просто остался стоять на табуретке, когда в первый раз достал скрипку с верхних нар. Но когда он взял в руки смычок и провел им по струнам, то, забыв обо всем на свете, начал играть.
Вот и сегодня он играет что-то серьезное. Его взгляд устремлен куда-то вдаль, и он полностью погружен в свои мысли. Подбородок опущен, а лицо болезненно перекошено. Мартин стоит на табуретке и играет. Словно памятник.
— В моих глазах ты постоянно предстаешь как последний порядочный немец! — говорю я Мартину.
Кроме игры на скрипке у нас, обитателей первого барака, были и заботы посерьезнее.
Например,
для меня не было большой проблемой, когда однажды меня разбудили среди ночи и сообщили, что мы с Куртом назначены бригадирами и рано утром должны выступить со своими бригадами численностью девяносто человек каждая на помощь одному из ближайших колхозов.Разумеется, я тотчас встал и отправился на кухню, чтобы еще раз проверить количество продуктов, выделенных для питания девяноста человек в течение трех дней.
Конечно, Шински ошибся в расчетах. Само собой разумеется, не в нашу пользу!
И конечно, кто-то другой сбил весы, а не он.
— Выстави, пожалуйста, хотя бы весы ровнее! — говорю я ему.
Все это так обременительно. Но и этим приходится заниматься, и поэтому я совсем не сержусь из-за бессонной ночи.
Однако именно этому дню суждено было стать тем днем, которого я больше всего стыжусь в своей жизни.
В колхозе «Давыдово» нам предстояло напряженно поработать, чтобы вспахать плугом землю. Уже конец мая, а невспаханным полям нет числа. Но в колхозе нет ни тракторов, ни лошадей. В плуги должны впрячься люди. Военнопленные, некоторые в деревянных башмаках, остриженные наголо и многие до крайности истощенные.
И только я, бригадир — тоже военнопленный, — был более или менее сыт.
Но я отвечаю за то, чтобы поля были вспаханы.
— До тех пор, пока работа не будет сделана, никто не уйдет с поля, чтобы отдохнуть в сарае!
О чем могут думать люди, впряженные в плуги?
Они не думают: «В том, что нет тракторов и лошадей, виновата война и этот проклятый Гитлер!»
Они думают так же, как и я: «Людей запрягали в ярмо только во времена античного рабства!»
Но те, которые тянут плуги, думают также: «А наш бригадир — надсмотрщик над рабами! Мы все острижены наголо, а бригадир может носить длинные волосы. Бригадир, если захочет, может сожрать вторую порцию супа. Кстати, а где же этот пес?»
Я неподвижно стою на вершине холма на краю этого проклятого поля.
Да, на мне сапоги, которые издали выглядят как настоящие сапоги для верховой езды.
Я не произношу ни слова.
Отсюда мне даже не видно, когда плуги должны поворачивать на краю поля.
Я стою неподвижно в течение нескольких часов.
Я думаю: «Вот как низко я пал! Барский надсмотрщик на кровавой пашне!»
Но если не я буду стоять здесь, то это сделает кто-то другой. Какой-нибудь Антон, которому доставляет радость мучить людей. Или тот, кто будет издеваться над несчастными, читая им нотации об искуплении вины.
И хотя у меня нет хороших сапог для верховой езды, но, даже если бы они у меня и были, я бы сказал себе: это лучше, чем если бы русский отнес их на черный рынок.
Что было бы, если бы бригадиры из солидарности с другими военнопленными ходили в лохмотьях и деревянных башмаках? Тогда они ничего не смогли бы выбить из русских для своих бригад. По одежке встречают! Особенно в социалистической России! А что касается второй миски супа? Боже мой, какой же военнопленный, будучи трижды дистрофиком и находясь на краю гибели, откажется от лишней миски супа!