Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947
Шрифт:
— Жаль, что у нас нет той листовки. Там было написано, что нас сразу отпустят домой.
— Откуда нам знать, кто написал ту листовку. Наверняка в ней не была отражена официальная позиция советского командования. В противном случае вы не оказались бы здесь! — по долгу службы пытаюсь я успокоить возбужденные умы.
— Какая низость! — начинают все снова. — Сначала они издают постановление, в котором говорится, что будет наказан каждый, кто распространяет слух о том, что нас отправят в Сибирь. Они даже устраивают для нас прощальный вечер — после того как мы сложили оружие. А потом поезд медленно поворачивает в сторону Сибири!
— Я
— Послушайте! — снова включаюсь я в разговор. В конце концов, как активист, я должен направлять дискуссию в нужное направление. — Я, конечно, не могу установить, кто во время капитуляции обещал вам немедленное возвращение в Германию. Давайте оставим это пока без объяснения. Но представьте себе, если бы вам сказали, что вы попадете в русский плен. Разве при том образе мыслей, какой у вас был тогда, не стали ли многие из вас продолжать борьбу? И чем бы закончилась эта песня? — продолжаю я, видя, что некоторые согласны со мной. — Сколько еще тысяч сыграли бы в ящик. Ведь я думаю, всем понятно, что 9 мая выиграть войну было уже невозможно.
Если посмотреть на ситуацию с этой стороны, то я оказываюсь прав, считают многие. Но тем не менее поступать так с ними было подло.
— И потом еще одно соображение, — продолжаю я рассуждать. — Мы, старые пленные, попавшие в плен раньше вас, даже рады, что вы присоединились к нам. Родина, чего доброго, забыла бы о нас. Какую роль может играть потеря какого-то миллиона человек?! Но после того, как к нам присоединились вы, интернированные уже после капитуляции, мы превратились в целую армию, насчитывающую много миллионов человек! И уж теперь нас всех родина наверняка не забудет! (Всего в советский плен с 22 июня 1941 г. по 9 мая 1945 г. попало 4 млн 377,3 тыс. военнослужащих вермахта и союзников немцев. После 9 мая 1945 г. сдались еще почти 1 млн 600 тыс. — Ред.)
Конечно, такие аргументы были не совсем подходящими для антифашистского актива. Но и я не был настоящим активистом, окончившим антифашистскую школу и принявшим присягу верности. Тот избрал бы своим девизом слова председателя Национального комитета: «Солдаты искупления! Вы не вернетесь к своим женам до тех пор, пока не загладите свою вину честным трудом в Советском Союзе!»
Я говорю о родине, которая не забудет нас. И если из-за этого кто-то донесет на меня Борисову, то, как у активиста, у меня все еще есть возможность заявить: «Я подошел к вопросу перевоспитания интернированных диалектически. И лишь постепенно я планирую перейти в своей работе к использованию передовых методов председателя Национального комитета».
Хотя большинство интернированных, собравшихся под грушей, и соглашается со мной, но, как всегда, находится один, который не преминул недовольно проворчать:
— Может быть, ты еще скажешь, что нам надо радоваться, что мы попали именно в Осташков. Ведь здесь они будут мочиться в глаза твоему черепу, когда ты окочуришься, и на месте твоей могилы построят уборную, как в нашем лагере!
Новенькие расхохотались. Старый пленный, который уже несколько раз признавался дистрофиком, не стал бы влезать со
своими репликами, когда что-то говорит активист.Когда общая дискуссия под грушей заканчивается, ко мне обычно подходят отдельные пленные.
Один из пленных, с короткой трубкой в зубах, бросив на меня оценивающий взгляд, спрашивает:
— Откуда ты, собственно говоря, родом?
— А ты? — вопросом на вопрос отвечаю я.
— Из Эссена.
— Дружище, я тоже оттуда! — не скрывая изумления, говорю я. — А кто ты по профессии?
— Газетный репортер, — заявляет тот.
— Да ты, наверное, шутишь! — Я хватаю его за рукав. — Присядь на скамейку. Мы сейчас еще поговорим с тобой!
В то время, пока я пересказываю некоторым пленным последние известия, я лихорадочно размышляю о том, что совсем не здорово встретить здесь человека из родного города, у которого, ко всему прочему, такая же профессия, как и у меня. Я был рад, что избавился от Шауте. И вот снова появляется тень из моего прошлого. Вне всякого сомнения, Шауте был порядочным человеком. Но я не забываю и о том, каким растерянным был он, когда на несколько дней его убрали из бригады пожарников. Теперь ему не хватало сытного супа, и он сразу начал ворчать на Борисова, на актив и на всех, кто попадался ему на пути.
И вот Шауте теперь далеко. И я даю себе слово, что не буду вступать в опасные доверительные отношения с этим новеньким.
Но когда я вижу новенького, ожидающего меня на скамье под грушей, я невольно улыбаюсь. Ведь он из моего родного города! Всего лишь четыре месяца тому назад он получал письма из Эссена!
И мы разговариваем с ним о нашем родном городе так, как могут беседовав только крестьянские дети о своей деревне.
Так у меня снова появился приятель, хотя он и был значительно моложе меня. Дома его называли Малыш. Всякий раз, когда я его вижу, я невольно улыбаюсь.
В эти летние месяцы темнеет очень поздно. В одиннадцать часов вечера во дворе лагеря еще толпятся пленные.
Здесь царит такое же настроение, как на ярмарке. Все новенькие твердо убеждены в том, что Рождество они будут праздновать дома.
Малыш корчит из себя важную персону. Для него все происходящее представляет большой интерес, и он, как газетный репортер, собирается позднее подробно описать все это в своих репортажах.
— К чему все это? — одергиваю я его, заметив, что он делает записи.
Но и меня самого захватывает какое-то ярмарочное настроение. Возможно, в политике все более пристойно, чем я думал. Возможно, мир, жизнь и все остальное выглядят совершенно иначе. И все намного легче и не так ужасно, как здесь.
Мы, те, кто родился в 1914 году, провели почти треть жизни в войнах. Недоедая в детстве, мы стали взрослыми. Когда я впервые в жизни увидел банан, мне было уже десять лет.
Мы жили в постоянном напряжении.
Сначала мы боялись, что наши отцы потеряют работу.
В тот самый год, когда я сдавал экзамены на аттестат зрелости, была введена всеобщая воинская повинность.
Над нами всегда был закон, и мы одобряли его. Возможно, в остальном мире все происходит все-таки намного человечнее. Мы, немцы, уже свое отыграли. Если во всем виноваты только мы, то тогда все будет хорошо.
В этих мыслях нет ничего провокационного.
Ничего поспешного. Никакого раздражения. Все так же ясно, как день.
В этой далекой стране ночи такие короткие.