Перегной
Шрифт:
Уложив старика я вернулся за дровами. Весь кедрач, до последнего полешка, вошел в одну охапку. Я пожарче натопил печь, собрался было заварить старику питье, но он опять заговорил:
– В Молодые годы-те в первый раз сила меня подняла вот отсюдова на странничество. Изба у нас здесь была, заимка. Жили мы тут с тятенькою, да маменькою в трудах и молитвах. Жили в огород от мира и блюли веру истинную. От тех, что в Молебной счас живут мы отделились еще при царе, когда их общину в Якуцку землю ссылали. Они при заводах демидовских углежогами состояли. Тогда им откровение было. Стали они робить поманеньку, как раньше, только власть земну отрицать. Подати платить перестали. Прозвали их «неплательщиками».
Все пророчества сбылись. И про то что от власти антихристовой ими отрицаемой пострадают. И про то, что звезда с неба упадет и вскипит чрево земное. И что на месте его озеро вздынется. А откровение, слышь-ко, пращуру моему дано было. Через него пророческий дар в семье нашей завсегда держался. Мы – Боговы. Он нас и уберег, почитай.
Предки мои сбегли тогда, когда общину-ту высылали. Сбегли и веру уберегли. И здесь ее сохраняли. А те, там, в земле якуцкой веру порушили. Это тоже известно было из откровения.
Ну, да не в том дело. Тятенька мой считал, что веру только здесь сберечь можно, в глуши, а меня видишь, в мир потянуло. Потому как нельзя жить человеку с другими не касаясь.
В течение той ночи, задыхаясь и кашляя, старик поведал мне свою жизнь. Уйдя из дому по "зову странничества" пережил он тяжкие испытания. Война и лагеря - везде он побывал, все пережил. Прошел огонь и воду. Вернувшись, окольными путями, через десяток лет домой обнаружил он две свежих могилки и доходящую от неизвестных болезней девчушку. Это тоскующие по единственному сыну родители спроворили себе дочурку, как сказочную снегурочку. И назвали ее Богданой - дескать Богом данная. Забрал Господь сына, а вместо нее дал дочь. Сестра сразу признала братца, но слаба была настолько, что только и поведала папенькино то ли завещание, то ли пророчество.
Дескать, роду ихнему продолжения не дождаться, а окончательно род прервется тогда только, когда над могилами взметнутся кедры ввысь, да высосут, до косточки корнями все соки из погребенных под ними тел. И когда этим кедрам не стоять больше, когда уйдут они в дым - тогда уйдет последний из рода хранителей древнего откровения. И в мир придет новое откровение. Сказала это и сама преставилась.
– Схоронил я её с родителями рядком, - закончил свой рассказ Григорьич, - а сам тут, возле могилок прижился. Но каждую зиму, в конце, под весну, слышал призыв странничества и ничего не мог с собой поделать. Так что, миленькой ты мой, как не хотелось бы мне еще за жизнешку-от поцепляться - пора. С радостью ухожу я, Маратик. В одном лишь свой долг вижу, наставить тебя на путь да передать свою волю. Моя воля, не господняя, не хочешь, не исполняй.
Схорони меня под пеньками, прямо в той землице, где косточки семьи моей истлели. Схорони, как положено. Прочти надо мной «Боже Духов и всякия плоти». Если не знаешь, разузнай опосля, вернись и прочти через время некоторое, когда опять прорастет на груди моей кедр.
Далее, лыжи доделай. И не лыбься, не усмехайся, доделай, говорю. Доделай и оставь здесь, вдруг какому приблудышу да и пригодятся. Мои, с камусом, возьми себе, как память. Силки снять не забудь, я тебе уже говорил. А потом - ступай себе с миром. Ступай с миром и в мир.
Только вот чего. Знай, не напрасно все. Любой путь не напрасен. Я вот жил с маменькой и папенькой, отгородясь от мира, жил не тужил, а довелось, дак встал на путь что все равно в мир вывел. Ох и горе там, ох и страдание, а всеж таки это мой путь был. Из
маленькой точечки путь мой вел сквозь неизмеримые вселенные. А твой путь, обратный - из вселенных этих, в точку малую. У каждого ведь, Марат, свой путь превращения из существа в человека. Ты это потом поймешь.– В точку, говоришь? – спросил я рассеянно, вспоминая странный рассказ Миши Могилы про заглядывание за край. – А за точкой что?
– У всех по-разному, – тихо ответил Григорьич, - чья душа - потемки, а чья – Царство Божие…
Старик еще что-то хотел сказать, но обессилев, не мог говорить. А я был полон сил, но не знал что сказать. Тишину расколол треск лопнувшего в печи уголька. Последнее кедровое полено треснуло и разъехалось на головешки.
– Смотри-ка, - ухмыльнулся дед, - вот и не осталось следа на земле, только дымок над печью, как легковейная память.
Прощай Марат. Прощай, миленькой мой. Люби всех и всё. Живи с памятью. Себя помни, дела свои и других тоже. Имей перед богом страх, душу чистую, а любовь честную.
* * *
Я стоял, осыпаемый светом фонаря, как милостями и смотрел на окна. Редкие прохожие кутали лица в воротники и шарфы и спешили, волоча сумки с продуктами домой, к праздничному столу.
Никто не обращал внимание на нелепо выглядевшего, странно одетого молодого человека с охотничьим лыжами в руках, да выцветшим вещмешком за спиной. Только подвыпивший прохожий, приспоткнувшись, инстинктивно схватился за меня руками, но тотчас отдернул их прочь, как от прокаженного. "Совсем бомжи офонарели" - бормотал он удаляясь неровной походкой.
Я стоял и смотрел на освещенные окна и не мог сделать и шага на встречу тому миру, от которого я так давно отвык. Я стоял и вспоминал свой путь.
После похорон Григорьича я исполнил все его наказы, касающиеся и лыж, и силков, и сохранности зимовья. А после собрался в дорогу. Куда идти я не знал и решил идти вдоль ручья-речонки, в которую когда-то провалился. В конце концов она выведет меня, думал я, к Молебной. Больше некуда. Но я, то ли с расстройства, то ли просто по глупости и незнанию, пошел в другую сторону. Погода была чудесная, солнечная и я ходко, можно сказать на рысях, отмотал в первый день километров под тридцать. Собаки бодро сопровождали меня, солнце светило по-зимнему ярко, легкий морозец только подбадривал и хотелось идти и идти.
Но к вечеру скопилась усталость и пришлось устраиваться на ночлег. Меж двух сухих стволов я соорудил костер с таким расчетом, чтобы сухостоины ровно прошаяли всю ночь. Навалил лапника, покормил собак, наскоро перекусил сам и завалился спать. Собаки прикорнули рядышком, прижавшись своими теплыми боками и, надо сказать, переночевали мы более менее нормально. Я даже почти не мерз. А наутро я понял, что иду не туда.
Ориентиром мне должна была служить вершина Споя, мимо которой я никак не мог пройти. И она, эта вершина, должна была уже показаться из виду. Вообще-то я рассчитывал увидеть её еще вчера, но река занырнула в лесистую долину и я думал, что деревья просто скрывают мне вид. А наутро я вышел из лесу на голое место и понял, что приплыл.
Надо бы было повернуть назад, но я уперся. Во-первых было жаль пройденного зазря пути, а во-вторых, еды было мало. Некоторые запасы вяленого мяса и рыбы, хлеб, холщовый мешочек с кедровыми орехами, соль да чеснок. И еще я захватил с собой две мороженные заячьи тушки, толком даже не разделанные. Одну из них я скормил вчера собакам и одну планировал скормить сегодня. И все. Конечно, можно было бы повернуть, дойти до избы, но тогда пришлось бы тормознуться на неопределенный срок, а меня, после смерти деда, прямо гнало в дорогу. Где наша не пропадала - решил я. Заблудился, и хрен с ним. Вперед.