Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

(На полях: Перечитано в один присест. Папа режет салат, остря над Сталиным. 18.6.35).

* * *

Мама дико ругалась. Опять страх работы. Дело без смысла. Без причины жить. Дожить до завтра.

Mais pourquoi toute vie? [149]

С утра оставьте меня в покое, буду спать до завтра. Не хочу вставать, не хочу жить. Ну хоть для того, чтобы завтра ее увидеть, нужно же сегодня пойти за молоком и т.д. И вдруг: а зачем и завтра видеть? — Потому что она жизнь, прекрасная жизнь. — Да, но все-таки она жизнь и, следственно, мука.

149

Так зачем же жить? (фр.)

Вот

что получается, когда ты меня оставляешь, бросаешь лечение счастьем. Ведь я столько лет делал то, что правильно, или грыз себя поедом, что не делаю, что от этого сплошного принуждения хочется только закрыться одеялом, отсутствовать, выпить что ли чаю, поиграть на балалайке и умереть. Почему на балалайке ведь ты не умеешь? Так потренькать, без отвратительности. Сразу видно, что Кант делал, что делалось (писал, дрочил и т.д.) и никогда по-настоящему не принуждал себя, ибо такая смерть и забитость, загнанность остается от этого в душе, что только бы спать, спать, спать.

Для того, чтобы я включился в день, проснулся, ожил, нужно, чтобы я в чем-нибудь видел не ценность, а радость, то есть, чтобы какая-нибудь ценность сделалась бы радостью для меня, ибо я знаю, как дорого стоит радость вне ценности. Ибо я дико устал от нерадостного добра, от правильности без счастья, от самопринуждения.

Лечение счастьем. Я лишил его Дину по ошибке Николая, и Дина, может быть, умирает. «Чья вина?» — спрашивает совесть. Вина Николая, что грубиянил, а за ней вина жизни, войны, хамской среды, откуда он вышел. Вина Дины, что она уступила, а за нею вина жизни, что измучила, и моя, что мы считали позволительным сладострастие из сострадания, религиозную проституцию. Ее — что она так долго соглашалась со мной жить и дышать этим ледяным воздухом. Моя — что я никогда не видел счастья, никогда не ценил правильной, доброй сексуальности. И всегда «все равно», «хотя бы на это», «ну хоть пожалей меня», но за всем этим вина семьи моей, которая не дала мне любви к жизни, ибо с детства мучила. Вселила в меня от начала неуважение ко всякой семье. А за ней вина, ошибка их родных, и за ней в бесконечность — вина бесконечной ошибки за ошибкой.

Даже чтобы писать это, требуется заставить себя, и как я завидую чудовищам честолюбия вроде Шопенгауэра (и сколько этот «порок» вызвал к жизни прекрасных вещей). Это я пишу для тебя, и все вообще буду теперь писать только для тебя, и вместе с тем глубокая сила протестует во мне против тебя и борется с тобою.

Как странно, говорит она, я освободила тебя от боли, от судьбы и от Бога, ибо только жаждущего жить они могут мучить, и теперь ты сам возвращаешься во власть судьбы и Бога, ибо новая твоя мучительная религиозность происходит от страха Божьего, а не от любви, ибо теперь есть у него что отнять у тебя. Я же учила тебя готовиться к борьбе, освободиться от всякой жажды. Впрочем ты еще сможешь ее истребить, для этого тебе только нужно проникнуться всеми силами пониманием унизительности этой любви и развить в себе мстителя.

Но когда я его вызываю, я слышу голос Христа (его ли?), который отговаривает меня:

— Ты не смог достичь воскресения один, и она не сможет. И в том твоя вина, ибо это — твоя жена, которую ты оставил демонам, уйдя в монастырь когда-то. — Что за чепуха, — думаю я. — Убивая другого, убиваешь себя, обижая другого, уничтожаешь себя. Она теперь не достигнет иначе воскресения (родины, ибо родина — ее воскресший Иерусалим, посреди которого растет дерево жизни).

— Да полно, — говорит другой голос. Она будет менее интересно счастлива, но она не пропадет, выйдет за еврея, забудется с детьми. Она тебе нужна или ты ей?

И сразу легко и пусто становится. «Если я ей не нужен, и все так трудно, и мне так страшно, не лучше ли уступить мстителю?»

И снова голос Иисуса:

— Да, тебе не нужно, но пожалей жизнь, пожалей ту цепь причин, которая тебя создала… Послужи будущему, освежив, очистив ток времени и оставив после себя живое наследие своего откровения жить, цвет волос, склад характера своих детей, ибо если ты так силен, что можешь вовсе вырваться из цепи, отказаться от происхождения, они же, в смирении своем, понесут этот воплощенный свет дальше.

(Я понял о детях и молился истинно, но молитва моя — это написать).

В бесконечной цепи причин начало находится повсюду. Всюду, где раскаяние, понимание, преступление или ошибка вбивают гвоздь исключительной минуты, начинается жизнь и творится мир сначала. И через тысячу лет, если ты оставишь ее, ты встретишь ее опять, ибо ваша река уже имеет русло, и это внутри его вы колеблетесь вниз и вверх. Отсюда страшная обязанность к

Дине (и сразу мне стало темно, ужас непоправимого объял меня, и руки мои лишились силы. В то время как голос сказал:

— Только через Наташу, любя ее, ты спасешь Дину, — и это уже действительно важное слово)…

— Какое мне дело? — говорит другой голос, — si je les quitte toutes [150] , — и на этот раз сделалось молчание.

Наталья Столярова — Иде Карской

Милая Ида, пишу вам в беспокойстве, оттого что вчера, м.б., много лишнего наболтала. Я вас очень-очень прошу никому (и в частности, Дине) не говорить о том, что я узнала через Бориса. А то может выйти сплетня, а я не хочу их (Бориса и Дину) ссорить.

Я вас очень прошу об этом и пишу потому, что забыла именно о Дине сказать, потому что она просила Бориса, кажется, не передавать ничего дальше.

Кроме того, хочется сказать вам, что вы — дуся и еще умнее и тоньше, чем я думала. И это независимо от того, что вы обо мне думаете и не говорите.

Да, и еще, ради Бога, никому ничего о Котляре, это самое главное.

Ну вот и все. Надеюсь вас скоро увидеть

Сердечный привет вам и Сергею (отчество??)

Н. Столярова

150

Если я оставлю их всех? (фр.).

Дневник Бориса Поплавского

Из записей декабря 1932

Дина воспитывала во мне боль и делала радость невозможной. А Наташа не допускает до себя боли, и опять все чужое.

Между прочим страдание это не мое (я en soi [151] счастлив холодным светом своим), а оно порождено этой же заинтересованностью в жизни, которую она во мне воспитывает. Я чувствую себя попавшимся в чьи-то лапы, связанным, наконец, как Геркулес в тунике Омпалы, ужас и печаль сменяют радость и могущество.

151

Сам по себе (фр.).

Вчера я опять плакал, а она была без заботы добра и невнимательна, нежна и равнодушна, как всегда. Вообще все идет прекрасно, когда я усваиваю ее настроение, но она совершенно неспособна заметить мое. Видимо, мне всегда придется жить в каком-то искусственном подъеме, деланной радости. И потом страшное чувство ответственности меня давит, не прячу ли я от нее страшную правду боли для того, чтобы понравиться ей?

Нет, пусть лучше отвергнет, устанет, наскучит таким, как я есть, чем полюбит cette belle personnalit'e de parade militaire [152] , в которую я так легко вхожу, когда я здоров, и с таким трудом надеваю, когда я хандрю. Полюби нас черненькими. От всего этого усталость и какое-то дикое разорение и унижение, подобно тому, которое испытывает нищий молодой человек, из последних денег играющий богатого. Только я знаю себя: чем ниже я поклонюсь сперва, тем выше выпрямлюсь. И к чему это все?

152

Эту блестящую личину марширующего на военном параде (фр.).

* * *

Рождество расцветает над лоном печали. Но нет, мне не будет грустно, я больше не хочу грусти, мне грустно от грусти и стыдно грустить. Вчера я шел каменный по вечернему оживлению, и конечно я был не прав, ибо бывают такие неудачные дни, нелепые встречи, не начинающиеся разговоры… Хотя есть и тепло в сердце, и сто тысяч даже не начатых тем.

Поразило меня на этот раз то, что я называю ее красотой, такой совершенной, такой грубой, древней и такой нежной и легкой, как тень: удивительная музыкальная однородность всего, смесь тяжести и нежности, неуклюжести и удивительной грации, мягкой, хотя она «все и валит на своем пути». Особенно волосы, которые я впервые рассмотрел внимательно, ибо не так был (не любя ее) ослеплен ее взглядом. Более красивых волос, совершенно золотых, тонких и мягких, как воск, я никогда не видел. Волосы всех знакомых моих кажутся сделанными из проволоки рядом с этими. Кроме волос Дины, которые торжественно неподвижны — величественны. Глаза же не так красивы, как я думал, но огромные, их жесткий и наглый взгляд — чудовище самодовольства.

Поделиться с друзьями: