Перевозчик
Шрифт:
Мичи был нужен таким разве что в качестве слушателя - к тому же еще и вынужденного терпеть ядовитые их излияния на протяжении всей дороги. Ну, а уж если весьма многочисленной этой породе случалось уловить на лице Мичи - день ото дня на воде все более каменевшем - намек на то, что рассказом своим удалось им таки пронять, тронуть сердце угрюмого перевозчика - это не могло не послужить поводом, в силу обстоятельств вовсе уж чрезвычайных, скостить цену на перевозку, с непременным обсуждением, если уж даром никак нельзя, возможности прокатиться за пол-цены, да желательно бы еще с расчетом назавтра: ты, брат, прости, такие вот, понимаешь, дела... но завтра-то деньги будут, ты это, ты не боись! Бохи-шапта за свои слова отвечает, это ты кого хошь спроси, Бохи-то всякий тут уважает! Цену словам простецов Мичи выяснил очень быстро, и катать их даром - от одной до другой ссудной лавки, где пытались они выручить лишний медячок за видавшую виды кастрюлю или зазубренный топор без рукояти, с некоторых пор перестал вовсе: уговорившись на некую цену, вскоре они и не замечали уже, как за разговорами, между посещением изрядного количества злачных мест, стоимость их поездки все возрастала, так что вскоре и вообще превышала сумму, что надеялись они выгадать, прозакладывав драгоценное свое достояние. Тут наступал обыкновенно черед оскорбленной гордости, вскипала справедливая ненависть к дармоедам, что ничего полезного в жизни своей не делают, а только знай себе, машут веслами, да последний медяк у простого человека отнять готовы - после чего начиналось утомительное выяснение той меры уважения, которую полагалось питать к ним бесстыжему перевозчику. Избегать подобного развития событий Мичи давно уже наловчился с легкостью, и если дело с подлинным уважением к простецам обстояло весьма неважно, то некоторого рода сострадание он все же порой испытывал. Зарекшись давать советы, не говоря уже - вовлекаться всерьез в топкие, зыбучие судьбы большинства своих пассажиров, он старался все же для каждого отыскать пару слов - простых, едва выходящих за рамки обычной вежливости, но все же способных хоть
Ойа долгих воспоминаний вела сквозь вереницу дней его на воде - вполне одинаковых, и все-таки непохожих один на другой. Череда лиц мелькала перед мысленным его взором - разных, но так мало, по существу, отличавшихся друг от друга. Они сливались будто в какой-то сплошной поток, где изредка лишь мелькали, вспыхивали ярким пятном те, что удалось ему по-настоящему разглядеть; выбивались из гомона толпы отдельные голоса, что звучали словно бы только лишь для него - их было до обидного мало, и все же... Как многим обязан он был воде, сколь многое понял, открыл в себе, пережил, осмыслил! Как щедра оказалась она к нему, как терпелива, как бережно учила его самому главному, что только есть на свете - жить, оставаться самим собой, вопреки всему, сохранять и взращивать то, что важно - а всей этой внешней, поверхностной суете уделять внимания не больше, но и не меньше, чем та заслуживала. А Сотти? Как еще, в конце-то концов, встретил бы он ее, задушевную свою подругу и средоточие изысканных наслаждений, если бы не вода? Где? В книжной лавке? Ну, а сегодняшний вечер? Ойа сплетения судеб? Аши? Это вот самое, прямо сейчас переполнявшее его понимание? Да, все это понимание - сата, проникновенная, подлинная, преображающая жизнь изнутри, так глубоко, кажется - до самого дна? День такой, что и года жизни не жалко бы за него - и все ведь она, вода.
Мичи прислушивался к себе. Мысленно перебирал, как четки, дни свои на воде, пытался нащупать словно бы нечто общее, что связывало их, проходило, как нить, сквозь каждый; поймал, наконец, это чувство - живое, трепещущее, как рыба в руках; ухватил его крепко, держал, и больше не отпускал уже; знал, что и не отпустит, не потеряет больше - благословенное действие ойи когда-нибудь, да закончится, но сата непременно останется в нем: послевкусием, отголоском - так что сила, которую так ясно чувствовал он в себе сейчас, впервые с такой ясностью, так непосредственно пережитая, пребудет с ним впредь, и с этих пор он будет знать ее в себе, затаившуюся, но всегда готовую проявиться - и как раз проявиться, приложить себя к бесчисленным обстоятельствам жизни он и поможет ей: всякий раз находить ей выход и применение, месту и времени сообразные. Такая славная, удивительная игра - и такая долгая жизнь еще впереди! А бесконечность эта, что у него внутри - как же и раньше не понимал-то?
– она... она ведь и вправду неисчерпаема. И значит - хоть бы и оставался он по-прежнему самым обычным такке - он, Мичи, может быть кем угодно; чем придется, как сложится, что выберет для себя, чего пожелает. А чего же и пожелать ему, чем и быть, как не тем, чем, понятно теперь, только всегда и был - кораблем в океане? Что же еще и делать ему, как не бороться, не стремиться, что есть только силы, к берегу? Достичь его, прикоснуться - но даже и якоря не бросать: только бы в путь уже, поскорее, снова. Никогда и не было по-другому. И едва ли будет. Да ведь иначе-то и не надо: судьба же, все таки, как-никак. А хороша, все же, ойа-то получилась... Такке. Старик ведь явно спрашивал неспроста - действительно, получается, что-то такое в этом... как объяснить вот только? Как, в самом деле, найти слова этому ощущению - что ремесло это и отвечает его призванию, непонятному еще, далекому, чему-то в нем соответствует, важному, самому главному, может быть - раз уж столько всего открылось за эти годы - а в то же время будто и никакого к нему касательства не имеет вся эта, что б ее, перевозка? Да и нужно ли объяснять? Может, наоборот - это Аши как раз ему объясняет вещи, которые в словах не особенно и поместятся? Вот ведь, сидит, поглядывает с хитрецой своей этой вечной... Вечной? Да всему и знакомству-то только вечер, а кажется... Мичи подумалось неожиданно, что он и малейшего представления не имеет, как долго пробыл в этих воспоминаниях, размышлениях; еще он, конечно, не помнил в точности, что именно успел рассказать старику, а что пережил у себя внутри: та еще получалась у них беседа. Он словно вынырнул на поверхность с таких глубин, где оказаться случалось ему нечасто - и не имел понятия, долго ли там провел. Аши, однако, ни малейшего беспокойства не обнаруживал - будто как шло у них, так и должно было все идти: нашел, мол, слова - давай, излагай, как можешь; а нет - так сиди себе, прихлебывай по глоточку, трубочкой, вон, попыхивай. Кстати, а трубка-то... Мичи потянулся к своей, хотел было и уголька попросить у Аши - но в прикурке, на удивление, вовсе нужды и не было: Мичи потянул жадно, выпустил облачко дыма - но как же так? Должна бы давно погаснуть! Получается, столько мыслей - а уложились едва ли в панту? Чудеса какие-то... Аши, словно понимая причину его замешательства, подмигнул заговорщицки: и не то, мол, еще бывает! Это его умение вот так ни во что не вмешиваться, предоставлять всему идти своим чередом, казалось Мичи качеством необычайным, завидным и восхитительным. Попыхтев для порядка трубкой, он вскоре уже ощутил себя вполне способным к продолжению разговора: должно быть, первая волна ойи дальних воспоминаний схлынула наконец, возвращая течению мыслей скорость вполне привычную. Будто подметив это, Аши потянулся к джуми и снова наполнил чашки под самый край. Ойа была прекрасна: не обжигала, но разливалась мягким теплом внутри, отдавала горчинкой едва заметно, легко расплеталась на вкусы отдельные, отчетливо уловимые - и тут же вновь обретала всю мощь, глубину, полноту единого целого. Неужели же это он, Мичи, и правда сварил такое? Куда, интересно, теперь повернет течение? Что откроет ему новая эта волна, знакомо уже поднимавшаяся изнутри? Что же и вспоминать еще, если - вроде бы - самое важное и так уже прямо только что заново пережито? И вдруг - воспоминание острое, невозможное, казавшееся утраченным, захлестнуло Мичи, окатило волной, рассыпалось тут же брызгами, отступило кипящей пеной.
– Знаешь, Аши… а мне вот, в детстве, пиратом хотелось стать. Не то, чтобы грабить там, убивать - ради странствий самих, конечно. Приключений хотелось, опасностей настоящих. А что? Говорят ведь: хочешь понять судьбу - вспомни, о чем мечталось, когда маленьким был еще. Ну... я вот - пиратом, такое дело.
– Что ж не стал, Мичи?
– А кто его знает? Может, и стану еще. Жизнь-то, гляжу, штука довольно длинная. Да и вообще… а чем не пират тебе вольный такке? И удивительно, все таки... Представляешь - на воде уже четверть меры, а ведь только сегодня как будто хоть что-то понял. Зачем это все, почему оно... А все
ведь - ты, Аши. Откуда и взялся только?– Ну, как. Рукой махнул. Ты подобрал. Вода.
– Вода...
Поток воспоминаний накатывал уже во всю мощь, в полную свою силу: образы, казавшиеся забытыми навсегда, проносились перед внутренним взором, обретая отчетливость невозможную, будто происходило все не меру тому назад уже лет, а прямо таки сейчас. Наиболее удивительным казалась Мичи сама способность его одновременно переживать былые события, словно бы заново в них участвуя - и вполне обстоятельно пересказывать их чудесному своему собеседнику. Тому, казалось, все было интересно - так, что Мичи вскоре вовсе и не смущался уже, поощряемый стариком к подробнейшему изложению событий, что заложили саму основу его характера и судьбы. Или то было одно и то же? В сам рассказ его Аши почти не вмешивался, ухитряясь одним только выражением лица слегка направлять ход беседы: то кивал согласно, побуждая Мичи подробнее углубиться, остановиться, заострить на чем-то внимание, то недоверчиво покачивал головой, заставляя как следует объяснить ему вещи малопонятные, а то и вовсе закатывал глаза к потолку, показывая тем свое удивление. Что бы ни пожелал Мичи ему поведать, все принимал он с участием видимым, неподдельным - ни к чему в особенности, казалось бы, не склоняясь. , По его же словам, позволить ойе решать самой, выбирать среди прочих мгновения наиболее важные и было единственно верным способом извлечь из происходящего полноту пользы и удовольствия. Вскользь Аши также заметил, что - поскольку пьют они ойу вместе и наравне - личные переживания Мичи определенным образом передаются ему: пусть он и не видит прямо картинок чужого прошлого, но чувство и настроение, в них сокрытое, вполне в состоянии ощутить так, словно бы те были его же собственными. Подхваченный потоком воскресающих перед внутренним взором образов, Мичи и не заметил, как понемногу пересказал старику все важное, что вспоминалось о собственном детстве и ранней юности. Расплывчатые и бессвязные поначалу, образы эти складывались в картину все более ясную и отчетливую, в которой проглядывался уже определенный смысл, значение почти целиком понятное.
Выбор имени, судьбы и - соответственно - ремесла обычно совершался в Ооли юношами по исполнении возраста первой меры. Торопить с выбором было не принято, поскольку вопрос - и правда, серьезнее некуда; однако же, поскольку лишь принявший имя юноша по праву считался вполне взрослым, самостоятельным горожанином - а какой же молодой человек не желал бы этого всей душой?
– промедление, как правило, не затягивалось. Кроме того, хотя на подобный счет не было четких правил, по сложившейся традиции именно в день принятия судьбы - впрочем, если быть точным, то скорее все-таки в ночь - вчерашние мальчишки становились мужчинами. Как бы строго ни воспрещалось и малейшее упоминание о происходившем в ходе этой волнующей церемонии, надеяться на соблюдение обета молчания можно было, лишь совершенно не понимая ребячьего желания похвастать перед недавними сверстниками новоприобретенным опытом и особым жизненным положением. Истории о том, «как все было», передавались горячим шепотом - и делали день исполнения первой меры самым желанным событием в жизни всякого городского мальчишки, подгоняя его к принятию судьбы скорее, чем можно было того добиться любыми требованиями и уговорами.
Установившийся порядок, собственно, был чрезвычайно удобен старейшинам, превыше всего на свете заинтересованным в поддержании общественного спокойствия и некоего рода устойчивой размеренности - что могло навести на мысль о продуманном, весьма не случайном происхождении подобных обыкновений. Действительно, даже и молодому еще человеку, изо дня в день занятому собственным делом - вместо того, чтобы шататься праздно - и справедливо за свой труд вознагражденному, пользующемуся вполне заслуженным уважением, едва ли придут в голову смута и непотребство. Не до того ему будет, попросту - а потому обеспечивать занятость, занятость постоянную, счастливую, и - сколь это было возможным - раннюю, и означало привносить в жизнь Города покой и довольство.
Не поощрялись - пусть негласно - и переходы из братства в братство. Подобные случаи, конечно, имели место, но сколь бы веской ни была причина, побуждавшая человека искать себе новой жизни - будь то неожиданно проснувшаяся душевная склонность, очевидный талант к иному занятию, или просто усталость, накопившая от следования выбранному второпях, по юношеской горячности, пути - на перебежчика посматривали с некоторым, хоть и сдержанным, недоверием. Оставляя судьбу открытой, Мичи - по самому большому счету - поступал совершенно верно, раз уж решил непременно найти для себя занятие, что подошло бы ему всецело, и удовольствоваться меньшим не соглашался. Запоздалый приход в ремесло расценивался как поступок взвешенный и обдуманный хорошенько - каким и являлся, обыкновенно - а потому вызывал уважение самое неподдельное. Впервые протянуть для начертания долгого имени руку видо, мастеру-каллиграфу, ничуть не считалось зазорным по завершении и второй уже меры возраста - это было вовсе не то же самое, что выписывать на запястье один за другим знаки принятой судьбы: свидетельства собственных ошибок и неудач.
Не определившемуся с призванием необходимы были, однако, какие-то средства к жизни - а, следовательно, некое и занятие. Счастливчики, достаточно состоятельные, чтобы открыть свое дело, могли не спешить с выбором судьбы вообще. Никакое дело не возбранялось - единственным же правилом, соблюдавшимся строго-настрого, оставалось одно: всякая работа непременно должна быть поручена лишь тому, кто имел подходящий гильдейский знак. Иными словами, имевший к тому желание и возможность мог бы владеть ойаной - а вот готовить ойу должен был лишь ойадо, мастер, которого и полагалось пригласить на постоянное жалование. Держать лавку дозволялось любому - вести же дела в ней следовало кому-то из многочисленного братства торговцев. Можно было снарядить корабль в торговое плавание - да хоть бы и собственную флотилию - но и капитана, и всю судовую команду всенепременно было необходимо нанять через гильдию моряков, и никак иначе. Привезти товары далеких земель в Ооли мог любой, пожелавший рискнуть в этом деле своими средствами - Город не налагал ни малейших ограничений на честный оборот капитала - однако же предложить к продаже ввезенный груз мог лишь носящий имя купец; никто из таковых, какую бы выгоду не сулила сделка, не стал бы даже и обсуждать деловых вопросов, не обнаружив у собеседника повыше запястья знакомого знака братства. Принятым в этих случаях порядком было участие в переговорах посредника: купца, приглашенного специально, и действовавшего - как оставалось надеяться - в интересах собственника товара. Роль его в предприятии не сводилась, конечно, к необходимой дани традиции - нередко опыт его и связи способны были принести делу пользу неоценимую.
Чаще всего, испробовав некоторые способы вложения средств, человек обеспеченный - по рождению или счастливому стечению обстоятельств - останавливался на том или ином деле, в котором преуспевать ему удавалось всего вернее, и принимал как свою судьбу сообразное долгое имя - не упуская, конечно, возможности порой провернуть и дельце, весьма далеко отстоящее от основного его занятия. Для тех же, кто изначально не располагал необходимыми средствами, двери всякого братства были гостеприимно распахнуты, открывая возможность попробовать свои силы в ремесле - в качестве ученика, подсобника, подмастерья. На скором принятии ви настаивать в этом случае не стремились, а желание в один прекрасный день забросить дело и попытать свои силы в совсем ином находили вполне естественным: от людей совсем уж случайных любой гильдии было не много пользы. Платили обыкновенно по кошти в день - деньги, конечно, скромные, однако же, худо-бедно прожить на них было можно. Наконец, и сам достославный Ооли предлагал по серебряной монете желающим потрудиться на благо родного Города. Работы были нехитрыми - вроде уборки улиц, расчистки каналов и разбора ветхих строений; предлагались они постоянно в великом множестве, а перетруждаться никого не принуждали. Собравшихся первым делом ждал поздний и плотный завтрак - за счет Города, разумеется - а несложный, хоть и тяжелый труд завершался еще до заката дневным расчетом и обильной трапезой с непременным кувшином оки. Нуждавшимся в ночлеге таковой и предоставлялся по первому требованию - Город, заинтересованный в собственном благоустройстве, изо всех сил старался привлечь к таковому любую свободную пару рук. Работой на Город, помимо всяческой разношерстной публики - а сколько людей, столько было и причин, по которым оказывались они - кто с метлой, кто с киркой, кто с лопатой в руках - поденщиками, не гнушались порой и члены братств, чье ремесло носило характер сезонный: шапта, когда промысловая рыба отходила от берегов; матросы, прокутившие жалованье и не сегодня-завтра ждавшие выйти в море; строители-вонке, в перерывах между заказами - словом, любой оолани мог быть вполне уверен, что Город непременно поможет ему перебиться, покуда не подвернулась приличная работенка. В свое время и Мичи не брезговал подобной возможностью: жизнь складывалась порою по-разному, а набитый живот и серебряная монета в кармане до беды никого еще не доводили.
Внутренняя сторона его предплечья, однако, до сих пор оставалась чистой вовсе не потому, что с будущей судьбой не сумел он определиться вовремя, с большинством своих сверстников заодно. Напротив, полная определенность пришла к нему много раньше, едва лишь годы его перевалили за первую половину меры.
Единственным занятием, которое всерьез интересовало в ту пору его ровесников, было перебрасыванье мяча через узкие городские каналы, чему и посвящали они целиком свободное свое время - вызывая извечное ворчливое недовольство почтенных горожан, слишком хорошо, впрочем, помнивших собственные молодые годы, чтобы всерьез раздражаться на шумную их возню и всяческие проказы. Мичи подобной склонности не имел. Едва выучившись читать, вскоре уже он пользовался любым предлогом, чтобы улизнуть в Библиотеку - где и проводил всякую вонту, отвоеванную у домашних хлопот и занятий в школе. Там вернее всего и было искать Мичи - если случайно не удавалось застать дома, ушедшим в чтение с головой. Читал он взахлеб, лихорадочно, поглощая тома безо всякого видимого порядка - точнее, следуя собственному, ему только одному понятному плану. Руководствуясь отсылками, обнаруженными в едва дочитанной, захватившей его воображение книге, он тут же хватался за следующую - и та уводила его еще дальше, в таинственную, бесконечную глубину лабиринта, в котором он давно уже заблудился, не испытывая, впрочем, ни малейшего желания выбираться наружу. Мир, открывавшийся в книгах, казался куда прекрасней и интересней окружавшей его повседневности.