Певец тропических островов
Шрифт:
— Вот это да! — воскликнул он. — Похоже, что в этом саду ночевал уланский полк. Кто это так все вытоптал на корню? Разве что конские копыта?
Повстиновский засунул палец за воротник рубашки, должно быть стараясь высвободить шею. Ему все еще было душно.
— Это… это… — начал он. — А все может быть, дорогой коллега. Разве мало на свете хамства! Просто какие-то мужики перелезли через стену, а для них цветы — это барский каприз, фанаберия… ну, словом, назло господам-магнатам все вытоптали…
Гроссенберг молчал. Повстиновский покосился на него. И, сообразив, что слова его звучат не слишком убедительно, решил сделать другой ход.
— А может, и что другое… Да, да, все объясняется очень просто, — сказал он, пытаясь совсем расслабить воротничок. — Самое обычное дело, знаете, какой-нибудь жулик,
— Конечно, — согласился Гроссенберг. — Странно только, почему Вахицкий даже не упомянул об этом.
— Пан Вахицкий, между нами говоря, коллега, малость, малость того… Сумасбродный тип!.. — тяжело дыша, прохрипел старик. Старческий его голосок, фальшивя, взял октавой выше. — Сумасброд! — пропищал он. — Никогда не знаешь, какой номер он выкинет. Я ему обо всем сообщил по телефону, а потом, само собой, написал еще и письмо… И что же! Плевать он хотел на свои же собственные интересы. Понимаете, коллега, я по отношению к своим клиентам лоялен, но не люблю, когда от клиента за версту несет алкоголем. Когда я говорю с Вахицким, я чувствую, что он меня не слушает, а только и думает, как бы опрокинуть еще рюмку. Поверьте, я хотел бы поскорее умыть руки. Да-да, умыть руки!
Гроссенберг помолчал минутку. А потом задал еще несколько вопросов. Прежде всего — как реагировала на случившееся полиция? Разговаривал ли господин нотариус с комиссаром и какое он оставил впечатление?
Но старец был близок к обмороку. Совсем как давешний начальник почтамта. Он вынул какую-то таблетку и положил на язык. Должно быть, таблетка оказалась горькой, потому что он поморщился. Несмотря на то что тени молодцев из "двойки", присутствие которых в этом деле так неожиданно обнаружилось, несмотря на то что эти вездесущие тени (для которых никто не скупился на ругательства) повергли его в такой страх, он как-то чисто по-стариковски обозлился. И разумеется, на ни в чем не повинного Вахицкого. Он готов был упрекнуть его во всем, даже в своих собственных хворобах! И снова посыпались полные горечи восклицания. Но все-таки через четверть часа Гроссенбергу удалось кое-что у него выведать. Ему хотелось бы знать и еще больше, и не только о самой истории кражи, но и о характере своего коллеги. Прощаясь с ним на веранде, Гроссенберг попросил разрешения перед отъездом заглянуть к нему еще раз, а затем, бросив взгляд на вытоптанные грядки, на изуродованные клумбы с кое-где догоравшими на сломанных стеблях красными гвоздиками, георгинами и розами, сказал:
— Жаль сада… Все-таки в нем было что-то конрадовское.
— Конрадовское?
Старик сразу же как-то успокоился. Случается, что стоит только переключить внимание разволновавшегося человека, как он тотчас же перестает нервничать.
— Но ведь Конрад писал о каких-то там тропических островах? — фыркнул он.
— Да, конечно, но у него есть новелла, в которой описан сад с множеством цветов. Впрочем, не знаю, любите ли вы Конрада, — сказал Гроссенберг и украдкой взглянул на старика.
— Терпеть не могу! — снова пробрюзжал тот. — Собственно говоря, это был предатель. Как он назвал своего сына? Борис! Что это за имя! Мало того, что он изменил родному языку и перешел на службу к англичанам, но чтобы так пренебречь именами святых великомучеников наших и взамен выбрать нечто par excellence — православное! И вообще, что он там такое писал! Все эти капитаны британского флота — какое до них полякам дело. Я и сынку своему не советую читать.
— А сыну нравится?
— Мой сын тоже эндек, — отвечал Повстиновский, видимо считая, что этим все сказано. — И все товарищи его — корпоранты, из организации Великой Польши. В будущем году он поступит в университет. И вместе с друзьями позаботится о том, чтобы смутьяны и поджигатели не занимали там место. Он у меня сознательный, понимает, чего стоят все эти Конрады. "Папа, — как-то сказал он мне, — Конрад, должно быть, загляделся на Мохов, иначе он не назвал бы своего
сына Борисом! Мы, папа, когда придем к власти, головы всем этим Конрадам поотрываем". Да, головы! — так и сказал.— Понимаю, — откликнулся Гроссенберг.
Члены ОВП, или, иначе говоря, представители общества Великой Польши, — это и в самом деле было само по себе красноречиво. Но для Гроссенберга с моральной (да и с психологической) точки зрения гораздо существенней показалось то, что оба они — и отец, и сын — не заметили в Конраде именно его возвышенного польского романтизма. Ему показалось, что теперь он знает, как ему держаться и чего примерно ждать от ченстоховского адвоката.
На время попрощавшись с нотариусом, Гроссенберг направился в полицию. В зеленевшей издали аллее Девы Марии еще сильнее благоухали липы, мелькали стайки девочек в белых кисейных платьях, возвращавшихся после первого причастия. По направлению к монастырю шла группа женщин, по-видимому приехавших из-за границы, на головах у них были вуальки, некоторые несли охапки цветов: лилий и пионов, сочетанием красок наводивших на мысль о том, что женщины эти — польки, прибывшие сюда, возможно, из Чикаго, а возможно, из Куритибы.
Слышна была польская ломаная речь. "Санта Мария, Пречистая Дева!" — воскликнула одна из них, увидев вдали, почти под облаками, ярко горевший монастырский крест, и даже остановилась на тротуаре. Аминь. Другая группа, семинаристы-немцы, в лиловых одеяниях, стуча каблуками, прошла по другой стороне аллеи.
Толстяк монах в сутане отцов паулинов [23] покупал у торговки на углу лесную малину. Это он, неразборчиво — рот у него был набит ягодой — пробормотав: "Да шлавится имя твое!", показал белой рукой, где примерно находится комиссариат полиции. Машину свою Гроссенберг оставил возле дома Повстиновского: после четырехчасовой езды хотелось пройтись пешком.
23
Паулины — монашеский орден; основным центром паулинов в Польше был Ясногорский монастырь в Ченстохове.
Войдя в здание, адвокат увидел за деревянной перегородкой дежурного старшего сержанта, который посмотрел на него задумчиво и с некоторым недоверием; пройдя через канцелярию, на окнах которой были решетки, он постучался в кабинет заместителя комиссара — сам комиссар в это время был в отпуске, загорал на пляже в Орлове.
Гроссенберг оказался в комнате, которую трудно было бы назвать кабинетом. Там не было не то что пальмы, вообще ни единого горшка с каким-нибудь растением; грязный голый пол, никаких кресел — одни деревянные табуретки, весьма напоминавшие кухонные. И хотя окно с глядевшей в него пыльной веткой липы было открыто, пахло здесь чем-то кислым: то ли самым дешевым табаком, то ли казармой. За низеньким столом сидел другой сержант, молодой, круглощекий, с красной, словно бы он сгорал от стыда, физиономией и очень светлыми, почти белыми, ресницами; двумя пальцами он что-то весьма неритмично отстукивал на огромном, возвышавшемся на столе "Ундервуде", Комиссар (а точнее, его заместитель) сидел за другим, тоже некрашеным столом, стоявшим прямо под портретом главы государства во фраке, со звездой Белого Орла и с лентой того же ордена через плечо. Под портретом — сам Пилсудский, Дед, в сером мундире, с задорным взглядом, еще не погасшим от подкравшейся тяжелой болезни — рака желудка. Никаких шкафов или полок с делами — на пустом столе перед комиссаром лежало только несколько каких-то формуляров.
Комиссар взглянул на визитную карточку адвоката.
— Вы адвокат?
— Да.
— По гражданским или уголовным делам?
— По консисторским.
Комиссар (или заместитель комиссара) очень ловко застегнул одной рукой высокий синий воротник с серебряными нашивками, такие же нашивки сверкали и на рукаве другой, вытянутой вперед руки, в которой он держал визитную карточку.
Должно быть, комиссар был дальнозорким. У него были кирпичного цвета, словно бы обгоревшие, щеки, все в отметинах, как у людей, переболевших оспой и неразумно сдиравших заживавшие болячки. Вместо глаз — две узенькие щелки, время от времени так и светившиеся любопытством.