Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Плащ Рахманинова
Шрифт:

В последующие дни, проведенные вместе с Хелен, мы с ней оттачивали наш интеллект, рассматривая добродетели и пороки различных форм повествования, по очереди осуждая их и защищая. Модель связного повествования кажется менее трагичной, чем ее противоположность; кто станет отрицать ее достоинства? Большинство людей хотят, чтобы искусство, особенно художественная литература и драма, придавало их жизни дополнительное значение, соотнося их собственные беспорядочные нарративы с законченными теориями, о которых они читают в трудах по истории, философии, теологии — всем так называемым наукам жизни, — где жизнь предстает цельной с первого своего дня. Но представьте себе, что реальная проживаемая нами жизнь разворачивается безо всякой логики, отдельными, никак не связанными друг с другом эпизодами. Или так тесно переплетена с жизнью других, что сложно представить жизнь конкретного индивида как самостоятельную.

Я верил, что жизнь Рахманинова, как и большинство жизненных историй, была связной и логичной, пусть и неровной, что я мог бы придать форму этой истории — его биографии, — если бы только узнал «правду» о его внутреннем мире и о том, что им двигало. Все это время я надеялся, что смогу вместить мое ощущение его личности в базовые рамки связного повествования. Однако

«Катскильские беседы» помогли мне понять, что у Рахманинова может быть «множество личностей», что его отраженная в биографии личность может оказаться менее ностальгической, чем я себе представлял, и что, возможно, мне придется включить также не связанные с ностальгией аспекты его жизни. В результате может получиться менее связное повествование о персонаже — более рыхлый «Плащ Рахманинова», так сказать, — но зато мне удастся изобразить его полнее.

Поэтому-то прощальный дар Эвелин — ее сундук — стал для меня благословением. Ее миссией было спасти себя через композитора, который одновременно зачаровывал и раздражал ее, — безумная погоня, полная интуитивных проблесков и видений. Биографы Рахманинова — особенно Бертенсон, которого она, как мы увидим, читала, — погрешили и в отношении связности, и в отношении бессвязности, изобразив жизненный путь протагониста без основной линии (что я называю «связным повествованием»), которая тем не менее развивается хронологически и проходит через очевидные начало, середину и конец. Записки Эвелин открыли окно в загадки ностальгии. По ее версии ностальгической жизни, которую она испытала на себе, люди через ностальгию одновременно страдают и возвышаются; доступ к ее защитной маске, иллюзорному щиту передается не через культурную связь эпох, а от одной ностальгической личности к другой. Если гипотетически представить Эвелин биографом Рахманинова, то получится, что ностальгическая Эвелин пишет о жизни своего собрата по духу. Эта крайняя степень взаимопонимания проявилась в том, что повествование становится менее связным. Оно состоит из заметок, обрывков, воспоминаний, наблюдений, мечтаний, шуток. Нетрадиционное жизнеописание, предложенное в ее дневниках, представляет гораздо более широкий и гибкий, хотя, возможно, и трагичный образ Рахманинова как человека, нежели тот, что предлагают радикальные сторонники связного повествования.

Даже записи, сделанные до ее переезда в Калифорнию, изобилуют крупицами откровений:

1961: Почему люди так любят Прелюдию до-диез минор, почему этот фальшивый китч так зачаровал массового слушателя?

1962: В первый раз читаю Бертенсона, ужасно, сухо, одни факты. Он собирает гору фактов и вываливает их, но Р. он не чувствует.

1963: Любить играть музыку Р. и знать о нем хоть что-то — далеко не одно и то же.

1963: Хотелось бы мне сидеть рядом с Р. за обедом? Еще как!

1964: Русская музыка всегда отражает русскую душу, единственный вопрос — как у Р. или как у Прокофьева?

1964: Я возвращаюсь к Берте неону почти еженедельно, но он совсем не понимает Рахманинова, просто сваливает в кучу факты.

1965: Хотелось бы мне встретить кого-нибудь, кто знал Р.

1965: Только что слышала по радио Симфонию Нового Света Дворжака, и мне кажется, что она о тоске по дому (по Богемии?). Сколько еще композиторов (Малер) и писателей (Диккенс), находясь в Америке, страдали от ужасной тоски по дому? Р. был другим: тоска по дому преследовала его всю жизнь.

1966: Моя погоня за Р. не безумна, я нормальный человек.

1966: Каково это — любить свою страну сильнее ребенка? Я не такая, но Р. таков. Он нежно любил двух своих дочерей, но еще сильнее любил Россию. Я никогда не читала хороших книг о ностальгии.

1967: Мое увлечение музыкой Р. в юности было оправданно, но я никогда не осмелилась бы при нем играть.

1968: «В Париже в мае очередная революция… как та, что пережил Р.

1969: Август, пляжные деньки, все так ново для меня, смотрю на качков на Венис-бич. Вырезала рецензию на молодого русского пианиста, который играл Первый концерт Рахманинова в Голливуд-боул. В интервью по радио он звучал истерически, его английский совершенно невразумителен. Искушенный интервьюер: «Хотели бы вы встретиться с Рахманиновым?» Русский пианист: «Да, конечно». «Почему?» Пианист: «Он был таким загадочным». Интервьюер: «Что же в нем было загадочного?» Русский: «Я хочу спросить у него, каково было написать концерт, — ведь ему тогда было всего семнадцать; хочу опросить, о чем он думал, когда сочинял». Интервьюер: «Но мы обычно представляем Рахманинова старым: двухметровый великан в черном костюме, волосы ежиком, вечно одетый так, даже в жару». Пианист, напирая на слово «русский»: «Это был русский черный костюм, русский полу-плащ, полу-брюки, он был не старый, не динозавр».

В дневниках Эвелин также отмечены конкретные даты, когда она читала: «10 сентября 1972, жара невыносима, весь день сижу у окна, впитывая морской ветерок, с Бертенсоном в руке, он ничуть не лучше, чем в прошлый раз. 5 января 1973, дождь хлещет с самого Нового года, не могу выйти на улицу, сижу за столиком с биографией Р. Виктора Серова — по крайней мере, он не перегрузил ее фактами, как Бертенсон. 10 мая 1975, встреча с Дейзи Бернхайм навеяла мне желание почитать о Р., поэтому я вернулась к Бертенсону, который не употребляет слово “ностальгия” и не понимает его. Неужели Бертенсон сам не страдал от ностальгии, когда эмигрировал в Америку?»

Представление Эвелин об идеальном портрете, который она искала, но не нашла у Бертенсона, можно реконструировать по заметкам, сделанным ею во время чтения. Примечательно, что она пишет, что ей нужен «плащ» как условный символ ее видения Рахманинова и, возможно, некий покров, окутывающий его жизнь. В ее записках говорится о защищающем плаще и о воображаемой книге под заголовком «Плащ Рахманинова», в которой рассказывалось бы о параллельных вселенных, соединенных тремя трагедиями: ее самой, Ричарда и Рахманинова. «Черный плащ» символизировал для нее ограждение от руин, оставленных ностальгией, и ее представление о постоянно играющем Рахманинове, неспособной остановиться марионетке, оказавшейся в плену собственного легендарного образа.

Надевал ли Рахманинов черный плащ на те два выступления, которые Эвелин посетила в Нью-Йорке? В дневнике об этом ни слова, но ока ясно дает понять, что не представляет его выступающим на сцене без этого русского, наглухо застегнутого, черного одеяния.

Интересно, догадывалась ли Эвелин о том, что

одной из главных помех для воображаемого жизнеописания были музыковеды? Большинство из них отмечают, что после отъезда из России Рахманинова покинуло вдохновение, но никак это не комментируют, словно существовало два, а то и три Рахманинова, словно он, неустойчивый биографический персонаж, раздвоился или расстроился, и совершенно выпускают из виду влияющие на вдохновение факторы: его романы, ипохондрию и эмоциональный срыв, его замкнутость, потерю России и статус эмигранта — всему этому не придается значения. Новая, более полная биография показала бы, как чувство утраты нарастало в течение шести десятилетий и какая сила умерла в нем, когда он покинул Россию. В противном случае писать очередную вторичную биографию, где говорить, что слабые композиторские способности Рахманинова не позволили ему прийти к чему-то новому, будет то же, что изобретать колесо [25] .

25

Пример — биография Рахманинова Майкла Скотта Rachmaninoff (Stroud: History Press, 2008), но есть и другие.

Но все это воображаемый «Плащ Рахманинова» Эвелин, а не мой. В мой «Плащ» входит и ее история, которой в ее воображаемой книге, конечно, не было. Эвелин никогда не представляла себя персонажем. Параллельные вселенные, которые создал я, когда прочитал ее записи, были совсем другим «Плащом Рахманинова»: это была странная двойная история ее одержимости Рахманиновым и Рахманинова — Россией, как будто они были двойниками.

Исторически Рахманинов был поздним — очень поздним — романтиком, захваченным ностальгией по России, которую потеряло его поколение аристократов. Сводить его ностальгию к интуитивно ощущаемому сожалению об исчезнувшей иерархии и патриархальности значило бы преуменьшать ее, какой бы подлинной ни была утрата родной земли, семьи и всего, что с ними связано. Когда поздние романтики становятся изгнанниками (многочисленное сборище от Генри Джеймса и Джеймса Джойса до немецких и австрийских беженцев), они переживают потерю родины гораздо более мучительно, чем ранние романтики (круг Байрона — Шелли, Уильям Бекфорд), жаждущие идти вперед. То, что их всепоглощающая ностальгия могла быть признаком упадка, неспособности двигаться в ногу со временем, волновало их меньше, чем острое ощущение утраты.

Вряд ли Рахманинов думал, что его тоска по всему русскому признак упадка. Музыка, которую он писал еще в России, пропитана ностальгией в гораздо большей степени, чем музыка таких же поздних романтиков Густава Малера и Рихарда Штрауса. К тому же они оба внесли гораздо больше нового в музыкальные формы, нежели Рахманинов. После 1918 года, когда Рахманинов уже бежал из России, в своих сочинениях он стал уделять больше внимания стилистике, отмечают музыковеды [26] . И когда формальное сходство возобладало, Рахманинов стал полагаться на уже укоренившиеся привычки из добольшевистских времен — устоявшиеся стилистические приемы, от которых он уже не мог избавиться.

26

См. важную книгу Дэвида Каинаты Rachmaninoff and the Symphony (Innsbruck and Lucca: Studien Verlag: UM Editrice, 1999).

Моя воображаемая биография показала бы живого человека за этими утратами и объяснила, какой урон они нанесли композитору. Я жаждал биографии, которая объединила бы с десяток категорий, но дневники Эвелин убедили меня — до их прочтения я не ожидал, что это возможно, — что новый взгляд на Рахманинова будет иметь важное значение и без этого десятка.

Много месяцев я представлял себе книгу из четырнадцати глав со ссылками на множество источников и примечаниями. Ее писала бы группа ученых, а не один биограф-сверхчеловек, обладающий познаниями во всех необходимых областях. Команда состояла бы из экспертов по русской истории и литературе, истории медицины и психоанализа, истории и теории музыки, социологии эстетики, преподаванию фортепиано, теории музыкального исполнения, а еще туда должен входить воображаемый историк ностальгии — науки, столь важной для понимания Рахманинова как человека, которая находится еще в развитии, в поисках своего виднейшего ученого. Сам я написал бы главу об ипохондрии, ипохондрии души, а не физических органов. Конечно, такой команды не существует, она воображаемая, и такая книга никогда не была написана. Полная версия вышла бы гораздо длиннее, чем тот набросок, что последует ниже [27] .

27

Все даты из биографии Рахманинова до конца 1917 года даются по юлианскому календарю, а с 1918-го — по западному григорианскому календарю. Разница важна в 1917–1918 годах, когда Рахманиновы бегут из России.

Часть II

Плащ Рахманинова

Всегда интересно и иногда даже важно — иметь исчерпывающее представление о жизни композитора…

Даниэль Баренбойм, Beethoven and the Quality of Courage [28]

Рахманинов… что ж, мне бы не хотелось о нем говорить. Правду сказать, мы ненавидели друг друга.

Сергей Прокофьев в интервью британскому музыкальному критику Александру Верту [29]

28

New York Review of Books (4.04.2013), p. 21.

29

Александр Верт, Musical Uproar in Moscow (London: Turnstile, 1949), p. 83; также в The year of Stalingrad: an historical record and a study of Russian mentality, methods and policies (London: Hamish Hamilton, 1946).

Поделиться с друзьями: