Плащ Рахманинова
Шрифт:
Эвелин держалась четыре года со смерти Сэма, слета 1963-го до 1967-го. Потом, 23 ноября 1967 года, наступила десятая годовщина смерти Ричарда, которую она встретила одна в доме на Дартмут-стрит. Была среда, канун Дня благодарения, когда вся Америка закрывается и ее граждане спешат из своих офисов домой, к семьям.
На новой машине она доехала по Куинс-бульвару до Сто шестьдесят четвертой улицы, остановилась на парковке больницы, дошла по тротуару до окна в палату Ричарда и стала разглядывать то самое место, куда он упал… бросился? Она стонала до тех пор, пока из окна на четвертом этаже не выглянул какой-то больной старичок, с жалостью на нее посмотревший; после этого она сбежала.
Еще она рассказала мне, что летом 1967 года купила новую толстую биографию Рахманинова, написанную Сергеем
«Он не чувствует пульса композитора, — писала она мне возбужденно, — и не понимает, что для него было самым важным». О чем бы я ни говорил с ней той осенью по телефону, она все время переводила разговор на Бертенсона. Стала одержима его сочинением в пятьсот страниц.
Я рассказал ей то немногое, что мне было известно о Бертенсоне: он жил в России и знал Рахманинова, долгое время изучал российские архивы, потом переехал в Америку, подружился с семьей Рахманинова, особенно с сестрами Натальей и Софьей, и умер в Лос-Анджелесе всего несколько лет назад, в 1962-м, уже увидев свою книгу изданной.
Эвелин до сих пор жила в одиночестве на Дартмут-стрит. Она легко могла бы узнать больше о «настоящем Рахманинове», если бы только заглянула в квартиру 96 дома 170 на Западной Семьдесят тртьей улице в Манхэттене, где в то время жила двоюродная сестра, она же свояченица Рахманинова Софья Сатина, но Эвелин было невдомек. Софья уже приближалась к девяностолетнему возрасту, она так и не вышла замуж и могла считаться экспертом в вопросах биографии кузена.
В 1917 году, когда Рахманиновы бежали из России, она осталась в Москве, преподавала ботанику на Московских высших женских курсах, потом получила такое же место в Дрездене, но в конце 1920-х, истосковавшись по сестре Наталье и Рахманинову, пересекла океан и получила высокую исследовательскую должность в знаменитом научном центре Колд Спринг Харбор на Лонг-Айленде. Здесь она оставалась до Второй мировой, а потом, вскоре после того как Рахманиновы поселились в Калифорнии, переехала в Нортгемптон, штат Массачусетс, где устроилась в лабораторию генетических экспериментов колледжа Смит.
В Нортгемптоне Софья собрала самые важные воспоминания о Рахманинове тех, кто знал композитора, и после его смерти в 1943 году частным образом издала книгу, так и называвшуюся: «Воспоминания о Рахманинове», — к которой потом добавилась недавно открытая Эвелин биография Бертенсона. Здесь Софья оставалась до 1966 года, а потом энергичная восьмидесятисемилетняя старушка переехала на Западную Семьдесят третью улицу, где написала сохранившееся письмо (о Рахманинове и Эдионе) мужу американской пианистки, который интересовался, можно ли услышать где-нибудь голос великого пианиста Рахманинова. Она ответила что Эдисон пытался записать его голос примерно в 1920 году. Софья могла бы многое порассказать Эвелин, вот только Эвелин не знала, что она до сих пор жива. В биографии Бертенсона ни слова не говорится о жизни Сатиной после смерти Рахманинова — женщина, игравшая в истории композитора центральную роль, не удостоена внимания в книге Бертенсона [131] .
131
Сейчас легко укорять Эвелин в том, что она не провела полноценных поисков Софьи Сатиной, однако в 1966 году связь сводилась к обычной почте, крайне медленной и требовавшей терпения улитки. В биографии Бертенсона не содержалось ни намека на то, что Софья до сих пор жива, и уж тем более подсказок где ее можно найти. К тому же Эвелин, несмотря на свою тонкую интуицию, не была исследовательницей. Она прочесывала библиотеки, читая все, что находила, однако ее подход был довольно беспорядочным. Она с головой погружалась в тему, которая ее захватывала, как пьеса Олби, а потом переходила к следующей одержимости. После смерти Ричарда только Рахманинов оставался ее главной страстью, от начала и до самого конца.
В 1968 году Эвелин написала воображаемый ответ Бертенсону в своем дневнике:
Повезло вам, Рахманинов, что вы не пережили войну и не увидели пятидесятые. В противном случае судьба уготовила бы вам новые горести, ничуть не слабее тех, что принесли большевики, суицидальные зятья и неугасимая ностальгия. Ваши письма в Россию, особенно то возмутительное, которое было опубликовано в «Нью-Йорк тайме» 15 января 1931 года и в котором вы критикуете российское образование, могли навлечь на вас подозрения в том, что вы русский шпион. Ничего
из того, что вы могли бы сказать в свою защиту во время «холодной войны», не развеяло бы этих подозрений. Если бы вы застали эру Маккарти — когда Бертенсон наносил последние штрихи на вашу биографию, а Софья Сатина следила за каждым его движением из Нортгемптона, Массачусетс, — вас могли бы допрашивать по обвинению в антиамериканских действиях. Шумиха подорвала бы ваше здоровье и здоровье вашей жены Натальи, отправив вас в могилу так же быстро, как злокачественная опухоль.Верно подмечено, подумал я: Маккарти точно взялся бы за Рахманинова. Но почему Эвелин даже в голову не приходило, что Софья Сатина до сих пор жива? Его письмо в «Нью-Йорк тайме», которое она прочитала на странице 271 книги Бертенсона, привело к тому, что в России запретили играть его музыку — запрет, сохранявшийся на протяжении всей его жизни. Помню, как, сидя над дневниками Эвелин, я был поражен тем, сколько всего она читала и помнила. Тем летом 1968-го я переводился из Гарварда в Колумбийский университет и забыл спросить, почему она не подумала про Софью.
Я поселился в Лос-Анджелесе в начале лета и позвонил Эвелин в Куинс: она сказала, что тоже переезжает на Запад! В Нью-Йорке ее больше ничто не удерживало. Михаэла с Чезаром умерли. Все ее близкие люди были мертвы. Ее речь была путаной. Понимает ли она меня?
Мы проговорили, должно быть, целый час. Она сказала, что переезжает в Беверли-Хиллз в поисках зацепок, которые не смог найти Бертенсон, — теперь он уже не мог сделать это, он умер. Она продала дом со всем его содержимым, включая большой рояль, и взяла билет на поезд. Купит себе маленькое пианино, когда обживется, и возьмет всего два чемодана, один — полностью заполненный книгами и записями, среди которых был и ее экземпляр Бертенсона, весь в пометках. Она все сравнивала предстоящую поездку на поезде с путешествием Рахманинова из Санкт-Петербурга. Не мог бы я встретить ее на вокзале Юнион-Стейшн и отвезти на такси в отель «Беверли-Уилшир» на бульваре Санта-Моника, потому что он находится так близко от места, где умер Рахманинов?
Она пожила там несколько недель, пока не нашла относительно недорогую квартиру на Венис-бич. Помню, что мало виделся с ней в последующие недели. Семестр был в самом разгаре, нужно было сидеть в комиссиях, ставить оценки на экзаменах, и город еще не оправился от потрясения после убийства Роберта Кеннеди-младшего 5 июня.
Но мы говорили по телефону. Эвелин утверждала, что бросила прежнюю жизнь, потому что хотела понять, что лежало в основе меланхолии Рахманинова (по ее выражению), и через его горе понять свое собственное. Если он мог пересечь океан в те годы, когда еще не было самолетов, то и она сможет пересечь страну. Еще она назвала себя эмигранткой — пожизненной эмигранткой, потерявшей столь важную для нее концертную карьеру, сына, мужа и, наконец, родной Нью-Йорк.
Ее голос в трубке теперь звучал спокойнее, она говорила яснее и казалась даже слишком трезвомыслящей, словно ее пассивная разумность была результатом какого-то дурмана. Я сказал ей, что летом уезжаю проводить исследования в Лондоне и вернусь в конце сентября. Она отправила мне несколько коротких писем, в которых не было никаких откровений: она обживается на новом месте и чувствует, что поступила правильно.
Когда я вернулся в Колумбийский университет, она стала менее предсказуемой: одну неделю вела себя спокойно, вторую — маниакально. Начался семестр, и я знал, что не смогу проводить с ней много времени. Я всего лишь первый год преподавал в Колумбийском университете и не слишком хорошо справлялся. В душе я оставался жителем Восточного побережья, неспособным, в отличие от Эвелин, легко переключиться. Я чувствовал, что, возможно, мне даже придется уйти, однако этого не случилось.
Мы никогда не переставали общаться, но все реже навещали друг друга. Мне еще не исполнилось тридцати, я искал собственный путь и пытался построить академическую карьеру. Раза три-четыре в год я приезжал к ней на другой конец города, и обычно мы до поздней ночи обсуждали Рахманинова. Она уже очень много знала о нем, гораздо больше меня. Мне казалось, что я никогда не встречал кого-то, кому известно было бы столько фактов о композиторе и его музыке, сколько ей.
Во время одного такого визита она стала красноречиво рассказывать о «Воспоминаниях о Рахманинове» Виктора Серова, переизданных двумя годами ранее, в 1973-м. Она оставила на полях этой книги столько же пометок, сколько и на полях Бертенсона, однако восприняла ее не так критически, утверждала, что Серов лучше понял композитора, способного сочинять «такую» музыку. Под «такой» она имела в виду головокружительную и духоподъемную. Я не мог участвовать в дискуссии, потому что не читал Серова, и тем не менее дал ей высказаться, слушая несколько часов подряд.