Плоский мир
Шрифт:
— Как же это?.. Черт возьми, да разве…
Я оборвал его:
— Не стоит. Теперь уже поздно что-то менять. Простите меня.
— Простить тебя? За что?
— Неважно…
Я минул их и шествовал дальше, глядя сугубо себе под ноги; только когда был уже на приличном расстоянии, решился вдруг и, обернувшись, крикнул:
— Простите, что сочинил о вас такую нелепую историю! — и тотчас же пошел дальше.
Вадим и Дарья тоже обернулись на мои слова, но, разумеется, так ничего и не поняли, и покуда я не свернул за угол, чувствовал на своем затылке две пары удивленных глаз. Они, должно быть, подумали, что я сошел с ума, и действительно недалеки были от истины.
Я действительно плохой человек, раз даже своим друзьям желаю зла. Боль, таящаяся в других людях, которую ты переживаешь как свою, — вот удел настоящего творчества; это говорил еще наш маэстро на семинаре живописи, в академии; я всегда думал, что уважаю этого сухощавого старичка-фанатика,
2006-й июнь, 5-й день
Меня часто одолевают очень странные размышления о взаимоотношениях между людьми, (не только между мужчиной и женщиной, — я делаю обобщение: друзья, просто приятели). Я обратил внимание на одну вполне логичную вещь, но нечто заставляет меня реагировать на нее с удивлением. Я говорю о побочных событиях или даже можно сказать выгодах, которые получают люди от обоюдного времяпрепровождения. К примеру, если я иду домой к Мишке, то он может угостить меня бутылкой пива, стоящей у него в холодильнике, а я прокачу его на катере, но все это прекратится, если мы с ним рассоримся; аналогично, одно-единственное решение мужчины и женщины о том, встречаться или не встречаться друг с другом влечет за собой огромную цепочку последствий: она получает от него букеты цветов, переселяется к нему на постоянное сожительство, готовит еду и проч.; всего один положительный отзыв о твоем творчестве от известного искусствоведа может обеспечить тебе не только кусок хлеба, но даже славу на всю оставшуюся жизнь и много дальше. Выходит, что твоя судьба зависит от каких-то кратких эпизодов «да/нет», единичных решений. Но справедливо ли это?..
Сегодня, когда Таня вошла в мою комнату и сказала, что ей придется остаться здесь еще на пару недель — примерно столько времени понадобится жильцам, снимающим у нее квартиру, для того, чтобы подыскать себе новое место, — я понял, что у меня появился шанс найти ответ на этот вопрос, ибо мы уже не вместе, а связи, не человеческие, но вещественные, сохранялись в том роде, в каком были и раньше.
В два часа дня она как всегда приготовила обед, а затем сварила кофе, и мы пили его, сидя на кухне друг против друга, но так и не обмолвились ни словом. Как мне было удивительно: я будто бы видел нас обоих со стороны, наши чашки, которые, подчас синхронно поднимаясь ко ртам, могли бы раньше коснуться друг друга, но теперь, чуть только сблизившись на уровне шей, тут же и расходились, рисуя в воздухе надбровные дуги.
Во второй половине дня Таня всегда любила смотреть, как я работаю; заглянула она в студию и на сей раз. Я удивленно повернул голову, но она тут же отвела взгляд и, подойдя к окну, взяла несколько полотенец, висевших на спинке стула.
— Что ты собираешься делать? — не выдержал я.
— Хочу положить в машинку. Постираю свои вещи, а потом уже определю их в чемодан. Возьму и твои заодно.
Ее поступки, желания, возникавшие в голове как будто вынуждали ее оказываться в тех же самых местах, что и до нашего расставания, — при этом неважны были настоящие цели подобного присутствия, — и если бы меня избавили от этих совпадений, я испытал бы то самое удивление, о котором уже упоминал, но теперь его сменили странный холод и испуг, ощущения, на первый взгляд, мягкие и ласковые, а на самом деле обладавшие способностью выйти из-под контроля со скоростью размножения человека в зеркальном коридоре, — вот по этой-то причине я сразу и догадался об их змеиных ухищрениях и прирожденной тяге пускать пыль в глаза. Насмотревшись на мои творческие изыскания, Таня обычно отправлялась на кухню, чтобы вскипятить чайник и машинально включала старый приемник, стоявший на столе, — ровно так произошло и на сей раз: через полминуты я услышал отдаленный голос диктора, который, словно стараясь вести со мной диалог, уговаривал меня механическим голосом, понуждал к тому, чтобы я пришел, пришел, ПРИШЕЛ, и предстал своим торсом перед тысячью глаз, ощупывавших зрачками алюминиевую решетку динамика, а затем, обменявшись с ними взглядом, (быть может, даже имелся в виду буквальный смысл), продолжал бы наблюдение за Татьяной, — мне важно, жизненно необходимо было определить, по какой причине она оказывалась в тех же самых местах, что и раньше, — или это было простое совпадение, и я, как только приступил бы к более пристальному наблюдению, сразу понял бы всю беспочвенность своих подозрений; управлял ею кто-то или же я просто раздувал из мухи слона. Я, верно, еще сумел бы остановить свои ноги, свои колени с их бамбуковыми хитросплетениями, которые могли бы в точности совпасть по форме с любым закоулком моей квартиры и с каждой ее вентиляционной решеткой, но когда услышал короткий звон поджига на плите, понял, что нет, я не в силах, встал и, покачиваясь так, словно зомбирующая рука Всевышнего схватила меня за голову и кидала ее от одной стены к другой с целью свернуть шею, проглотил черную пасть коридора…
Таня стояла у плиты, и чайник обдавал паром ее грудь, он уже почти кипел, — а мне казалось, что с того момента, как я услышал щелчок поджига на плите, прошло
каких-то полминуты!— А куда ты дела белье? — осведомился я, и она удивленно взглянула на меня, потому как, видимо, уловила оттенок подозрительности, звучавший в моем голосе.
— Оно в машинке, — Таня равнодушно пожала плечами.
— Почему же ты ее не запустила? — не отставал я.
— Сейчас. Я собираюсь приготовить чай, разве не видишь?
И тут я осознал вещь, которая меня ужаснула: всегда, когда она готовила чай, я прерывал работу и отправлялся на кухню, и теперь сделал то же самое, — стало быть, и мною управляли. Я побледнел, развернулся и пошел обратно в студию…
Шум в голове, где-то выше потолка.
Со своей матерью в последние годы ее жизни я ссорился постоянно, в среднем — раз в день, но все это было не очень серьезно: просто я учился, жил на ее иждивении, и денег у нас было всего ничего, да еще к этому прибавлялись тяжелые запои дяди. Мать, часто поглядывая себе через плечо, порывалась принудить меня найти себе «денежную специальность», а когда я бросил программирование — так подавно. И все же мать могла это понять, (я писал уже, что она работала в толстом литературном журнале, и творческий дух ее не обошел), — вот почему и это я не приписываю к таким уж крупным ссорам. Но один раз мы действительно крупно повздорили.
У матери не было мужчин после отца, а те, кто были, не являлись мужчинами в полном смысле этого слова. Как-то раз она привела к нам в дом редкостного идиота, губы которого напоминали нитку, а все лицо, казалось, было выстругано столярными инструментами, — словом, он напоминал деревянного солдата из армии Урфина Джуса, но мать-то, конечно, им восхищалась, потому что он работал в нефтяной компании, ездил на «Audi» и жил в четырехкомнатной квартире. Его звали Анатолий Веревкин; он сидел за столом с таким важным видом, что мне хотелось взять его в охапку и, спустившись по лестнице во двор, как бревно засунуть в боковое окно его машины, разбив при этом пару ветровых стекол. Как выяснилось позже, его горячо любимый отец был воякой, который, всю жизнь, подписывая приказы в Министерстве обороны, кидал в горячие точки вновь поступившее пушечное мясо.
Мать уже сказала В., что я собираюсь зарабатывать живописью, поэтому он, то и дело поглядывая на меня, сардонически растягивал свою нитку до ушей и обращался ко мне не иначе, как «дурачок»; впрочем, мне, слава Богу, не долго пришлось это терпеть: как только он узнал, что ее брат после развода все чаще и чаще общается с бутылкой взасос, его тут же и след простыл. Некоторое время моя мать поплакала, а затем нашла себе «человека попроще»: клерка из страхового общества, который, как он сам признавался, был актером по призванию и даже до сих пор по воскресеньям выступал в каком-то мелком театре. Однажды утром, появившись у нас дома, — это было за месяц до гибели моей матери — он, как только узнал, что я занимаюсь живописью, сразу же изъявил желание поглядеть на мои картины, а когда я попытался отказать, несчастно вытянул губы трубочкой.
— Ну пожа-а-алуйста, я же только одним глазком! — и внезапно расхихикался.
Вообще он совершенно не был похож на клерка
а на актера и подавно
скорее, на актеришку — его тело все время одолевала какая-то инфантильная жестикуляция, а поведение — истерия. Очутившись в студии, он мигом подбежал к одному из холстов и приподнял занавесь, но тут же выпустил ее, так и не сняв, выпрямился и сделал на своем лице ту самую заинтригованную мину, какая может быть только у дебила, который, улучив момент, когда женщина наклонилась, втихаря поднимает подол ее юбки.
— Можно? — спросил он со счастливой интонацией и прыснул. Улыбка так расперла ему губы и челюсти, что мне показалось, будто лоб, и без того маленький, сделался совсем крошечным. Все лицо по форме стало напоминать каплю воды.
Я кивнул.
— Понимаешь, я все боюсь, что открою что-нибудь не то.
От такого изречения я удивленно приподнял брови, а затем произнес с расстановкой:
— Военные действия в XIX веке. Англия, — подошел к холсту и сам сорвал с него тряпку.
Клерк некоторое время стоял молча, застыв в экстазе. Я знал, что если и сейчас буду испытывать к нему неприязнь, то следующей ночью, во время какого-нибудь сновидения, меня охватит чудовищное высокомерие.
Если над городскими башнями нависают клубы дыма и среди людей со штыковыми ружьями, которые с высоты птичьего полета кажутся маленькими черными буковками, виднеется одна-единственная фигурка человека с увесистым молотом, то сразу создается впечатление, что в городе идет не жестокая оборона, но заряженное, ударное строительство — даже пар из домов идет, и кровавый пот льет градом со стен, вот как жарко!
Этот один человек с молотом, у которого на голове военная фуражка, но вся остальная одежда по какой-то причине гражданская, стоит на краю черепичной крыши небольшого пятиэтажного дома, и рядом с ним виднеются еще несколько людей в военных мундирах. И кажется, если бы помимо молота он держал в другой руке еще и длинный лист бумаги, где были бы написаны имена всех обороняющихся, то это было бы самое что ни на есть красноречивое свидетельство великой драмы.