Чтение онлайн

ЖАНРЫ

По следам судьбы моего поколения
Шрифт:

— Захотели, наконец, искренне рассказать о контрреволюционном подполье, я вас слушаю.

Он имел в виду мое заявление от 30 апреля с просьбой о вызове. Тут уж я взорвалась, ему пришлось слушать:

— За что вы посадили мою мать? Кто дал вам право издеваться надо мною и над всеми? Куда дели детей? Дайте немедленно свидание с матерью, если она не арестована. Кто дал вам право устраивать пытки? Что у вас за методы вылавливания врагов — закинуть огромный невод, вытащить несметное количество рыбы, авось среди окуней, плотвы, пескарей и прочей мирной рыбешки найдется та самая акула или гидра, которая совершила преступление? Ищите акулу по ее приметам, на то вы и следственные органы! Дайте мне другого следователя. Я не скажу ни слова, пока не увижу мать.

Я буквально бушевала. Сначала и он взъярился:

— Брызжете бешеной пеной, как всякая белая сволочь, учить

нас вздумали, кусаете советскую власть, она вам не по нутру, вы совершаете убийства, а когда вас ловят на месте преступления…

Для следователей запретов не существует, им все дозволено. Так продолжалось долго. Вдруг Райхман понял, что переборщил. Стало тихо.

— Да ваша мать жива и здорова и дети тоже, и вам разрешена передача, и я вам, против правил, разрешу книги и газеты.

— Тогда позвоните домой по телефону, я должна слышать голос матери!

Он набирает наш номер 2-20-56, и я говорю с мамой. Обе говорим спокойно и весело минут пять. Только тогда поняла, что «арест» мамы — следовательский трюк, как и книги, как и разговор по телефону.

Становлюсь злее, упрямее, трезвее и ровнее. В этот день следователь так и не смог вести допрос и отправил меня не в «думалку», как обычно, а спать. И сон пришел. Чтобы противоборствовать, необходимо знать, кому и чему ты противостоишь. Уйти от вопросов некуда. Дать ответ невозможно. Звучат в голове строки Александра Блока:

На непроглядный ужас жизни Открой, открой скорей глаза, Пока великая гроза Все не смела в твоей отчизне — Дай гневу правому созреть.

Ложность и неразрешимость узлов та же, что и на воле, но здесь от них не оторваться, не отрешиться. Они припирают тебя к стенке. Тюрьма и воля — сообщающиеся сосуды. Как ни стараются отгородить тюрьму, поставить каменные ограды, железные ворота и засовы, козырьки и решетки, окружить таинственностью, изоляцией и ужасом, все эти препоны реальны для отдельных граждан, но для общества в целом «тюрьма» и «воля» остаются сообщающимися сосудами. Между ними нет непроходимости. Чем наступательнее террор, тем менее свободы и независимости на воле, тем переполненнее тюрьмы. Чем более жесток режим тюрем, извращенней методы следствий, бедственней и бесправней положение заключенных в местах заключения, тем легче давить на «волю», тем страшнее жизнь везде. Это может не сознаваться, не фиксироваться в словах, но подсознательно ощущается всеми. В глубинной сущности своей «воля» и «тюрьма»— одно целое. И заключенный прежде всего думает над тем, что же происходит на воле, если стало возможным заключить его в тюрьму…

Но тюрьма имеет и свои специфические законы. Физически мне становилось хуже и хуже. Получила передачу, но есть уже не могла. Рвоты усилились. Замечала на допросах, что голос мой совершенно изменился, огрубел, рычал, как из бочки, и я не могла с ним совладать, не могла подчинить голосовые связки. И все за короткий период времени.

— Вам разрешены книги. Что хотите читать? — услышала в форточку мужской голос. Не встала и не разглядела лица.

— Мне безразлично, — ответила я.

— Кто вы по специальности?

— Историк Запада.

— Хорошо, подберу сам.

Его доброжелательный гражданский тон озадачил. Книги он подобрал не случайные, с тайным умыслом, быть может, с сочувствием, а может быть, и это входило в планы следствия… Библиотекарь принес «Дело Маурициуса» Вассермана, роман о следствии. В тот момент, когда следователь доводит невинного подследственного, учителя Маурициуса, до осознания своей вины, следователь кончает жизнь самоубийством. Книга была на немецком языке, как и «Успех» Фейхтвангера. И на русском — «Роды» Ромена Роллана. Вначале набросилась на книги, через неделю уже остыла, а на десятый день книги отобрали. Получила и пачку газет. Они не возвращали к жизни, а казались напечатанными на другой планете.

Май и половину июня продолжала сидеть в одиночке. Следователь между тем утратил ко мне всякий интерес. Уже после первого допроса раз и навсегда решила утверждать, что Коля ни о чем, касающемся дел партии и оппозиции, со мной не говорил как с беспартийной. И в этом отношении я не отступала ни разу. Возможно потому, что я не подвергалась подлинным физическим пыткам, не знаю… В конце концов Райхман

стал поддаваться на удочку моей полной неосведомленности и бесполезности для его следствий. Я вошла в роль. Ему так и не удавалось перейти за границы узкого круга моих родных, а его попытки вести со мной серьезные разговоры на политические темы терпели фиаско. Во всяком случае, большинство его софизмов, неожиданных наскоков и трюков перестали меня ставить в тупик, хотя следствие довело меня до тяжелой анемии мозга, по заключению тюремных врачей.

После инсценировки ареста мамы и допроса 9-го мая я уже была не та, что вначале, независимо от физического состояния. Доверия к следователю никакого, зато приобрела способность хладнокровно рассуждать и думать о том, какую ему подбросить кость, чтобы он грыз не меня, а ее. Вспоминала киевских друзей отрочества и юности, среди которых были меньшевики и анархисты, поездку к Коле в Тобольск в 1929 г. и пр. Райхман писал, затем рвал, замечая, что это теперь не криминал. Протоколы разбухали, раздражение Райхмана нарастало, как и моя болезнь.

Несколько раз водили к высоким начальникам — фамилии мне не известны, — всякий раз допросы о людях самых разных. То об Эльцине, Радеке, А. Л. Бронштейн, М. Иванове, О. Давыдове, Яковлеве, Наумове. То о Томском, Горловском, Малышеве, Пригожине, Райском, Ширвиндте, Шеине и о других профессорах, аспирантах, преподавателях ЛВШПД, знакомых. Отвечала односложно: «Не помню, знала как отличного лектора, знала по работе, разговаривала о текущих делах…»

Крики перестали действовать, как и угрозы, а в тот период, когда я сидела, женщин подвергали нравственным пыткам и суровым приговорам. Позже стало иначе, о чем свидетельствовали прибывшие в лагерь после нас. Случалось, сталкивали с товарищами в нижнем коридоре или у входа в кабинет начальника-следователя. Однажды товарищ резко вздрогнул, увидев меня, с тех пор всегда шла опустив глаза, чтобы не обнаружить знакомства. Один из начальников как о факте совершенно достоверном говорил, что я принадлежала к контрреволюционной террористической группе Меламеда, «дело» которого, как я потом узнала, было выделено в особое судопроизводство, а он сам расстрелян. Кому добрейший Меламед — коммунист с 1917 года, работник профдвижения и преподаватель ЛВШПД — не сделал в жизни хорошего, не помог? Он был умен, отзывчив и тонок душой, некрасив, лопоух и на редкость симпатичен. Свое мнение о нем изложила допрашивающему. Его ответ: «Таким образом, вы сами подтвердили принадлежность к его контрреволюционной террористической группе». В таком духе допрос и продолжался.

Как-то в кабинете у Райхмана впервые в жизни потеряла сознание. Когда очнулась, чей-то голос произнес: «У нее анемия мозга, мы за ней наблюдаем, возьмем в больницу». Открыла глаза — врач в белом халате. Почувствовала боль в руке — очевидно, мне сделал укол, когда я была без сознания. В больницу не хотела ложиться ни за что, так как для мамы это было бы дополнительным волнением. Протестовала против больницы. Врач ушел. Вскоре отправили в камеру. Через некоторое время вызвали «с вещами» и поставили в так называемый «собачник»— узкий ящик без света, но с открытым «глазком», где можно только стоять навытяжку. Простояла до утра, несмотря на только что пережитый глубокий обморок и на отвратительную слабость. Несколько раз соскальзывала на пол, подгибая ноги и не обращая внимания на окрики часового. Утром повели, вернее поволокли в душ, ибо идти не могла, все вертелось перед глазами.

В душе оказалась не одна, что навело на мысль о переводе куда-то, так как для одиночных камер существует и душ-одиночка. Мыться не могла, просто разделась и села. Недалеко от меня сидела на скамейке высокая голая женщина с распущенными по-русалочьи длинными волосами, покрывавшими ее всю почти до пят, и, опустив голову на руки, неутешно плакала. Так мы и сидели с ней, не принимаясь за мытье и не заговаривая. Конвоир неоднократно и довольно терпеливо смотрел в глазок, наконец ворвался в баню с угрозой: «Ежели вы не умеете сами мыться, пришлю банщика». Моя соседка по неволе открыла лицо, посмотрела на меня: «Что с вами? У вас страшное лицо, вернее, глаза». Объяснила ей, что заболела. «А я привезена с воли»— ответила она. Продолжая всхлипывать, женщина помогла мне помыться. В каждом ее движении чувствовалась энергия, здоровье и привычка к труду. Крепкая, стройная, широколицая с чуть по-калмыцки посаженными глазами, деловая и довольно солидная, она всхлипывала по-детски. Тюрьма не располагает к доверию, но мы потянулись друг к другу и остались друзьями по сей день, хотя жизнь не раз нас разводила и разлучала на десятилетия. Назвала фамилию: Устругова. Сразу вспомнила список расстрелянных дворян.

Поделиться с друзьями: