Чтение онлайн

ЖАНРЫ

По следам судьбы моего поколения
Шрифт:

В начале 1964 года в «Известиях» была напечатана восторженная статья о ней под названием «Вечерняя заря» или нечто подобное. Никто из знавших ее по лагерю под статьей бы не подписался. В условиях лагеря на смену искренности пришло голое доктринерство, взамен «партийной совести»— приспособленчество. Немцова в лагере стала правой рукой «воспитателя»— есть такая должность на любой лагерной «командировке» (командировками назывались лагпункты). И должность сама по себе мерзкая, и человек на этой должности в Кочмесе был грязненький и мерзейший. Однако Немцова с ним нашла общий язык. Функции ее сводились к информации о лагерных настроениях. Желание оправдать во что бы то ни стало все, что происходило, неизбежно привело ее в III-й отдел [8] и направило против заключенных. Приходилось сталкиваться с ней на этой почве.

8

III-й отдел — секретная служба лагерей. (Примеч.

авт.)

Из всех сокамерниц помню лишь одну-единственную Марию Булгакову, которая твердила, что ее взяли не случайно, ибо она противница советского режима и ненавидит все, с ним связанное. Недели через две она объявила, что ее отпускают на волю. Вскоре Булгакова, действительно, из камеры исчезла. Больше ее никто не видел. Надо полагать, что то была весьма топорная «наседка», не оправдавшая своего назначения.

Спустя некоторое время после перевода в общую камеру меня снова вызвали к следователю. На этот раз допрос происходил в том же здании, что и внутренняя тюрьма — переход из камеры был недолог. Обстановка рангом значительно ниже. Видимо, я перечислена в иную категорию. Кабинет с железной решеткой на окне с наваленными в углах кипами папок и бумаг — напоминал архивный склад какой-нибудь захудалой провинциальной управы. Следователь тоже попроще, одет в штатский костюм. Однако, думается, что именно отсюда, из этих замызганных, желтых, наводящих тоску кабинетов раздавались душераздирающие вопли и стоны, от которых я содрогалась по ночам в одиночке.

Когда осмотрелась, в памяти возникли слова Гоголя, знакомые нам с детства: «в одном департаменте служил один чиновник…» Но подлинная фамилия моего Башмачкина была Волков и, как я узнала потом, он стряпал мерзкие «дела», подсказанные обстоятельствами, приказаний и распаленной плотоядной фантазией.

— Ну-с, теперь рассказывайте о вашей террористической деятельности, — начал он. — В подготовке какого террористического акта вы участвовали по заданию контрреволюционного троцкистско-зиновьевского центра? — Он, очевидно, получил задание от Райхмана или от начальника отдела, вызывавшего меня, добавить мне пункт 8-й — террор, а срок продлить до 8 лет.

Снова те же перепевы о связях, подполье, сборищах, снова словесные сталкивания с десятками фамилий, подложное приписывание встреч, указаний, действий… Не скажу, что меня допросы не волновали, но уже не корежили и не подавляли. Вызывал Волков три-четыре раза. Наконец, я сказала:

— Поздно теперь, вам надо было начать с террора в первую ночь. Возможно, тогда призрак террора произвел бы на меня впечатление, сейчас — уже не больно, а смешно. Время вами упущено, ничего не выйдет.

Психологический поединок со следователем Волковым я выиграла сравнительно легко, тогда как Райхман заставлял меня мучительно страдать. Так закончился последний доп рос. По решению ОСО (особого совещания) при НКВД я получила 5 лет заключения за «контрреволюционную троцкистскую деятельность» или сокращенно — «кртд».

В то время, в 1936 году, совершенно не задумывались над формулировками обвинения. Достаточно было общей формулы — «кртд», под которой можно было подразумевать что угодно или даже ничего — расшифровки не требовалось. ОСО она вполне удовлетворяла. На нас ставили определенное политическое тавро, как в крупных сельских хозяйствах называют всех коров, родившихся в один год — на одну определенную букву. (Клейма на одежде тогда не носили ни в тюрьмах, ни в лагерях. Они появились позднее, после войны, когда был учтен «опыт» фашистских лагерей и созданы строго режимные и каторжные лагеря.)

После приговора имела свидание с матерью и детьми. Всю жизнь жгучее щемящее чувство жалости и любви наполнят меня при воспоминании о нем. И чувство отчаяния, испытанное мною тогда перед предстоящей разлукой, охватывает меня и заслоняет все. Им я была так нужна, а уходила от них без цели, без смысла, неоправданно. Вижу маму: углубившиеся глазницы, всегда сиявшие прежде глаза, наполнены печалью, худоба, появившаяся сутулость, сдержанные жесты, слышу ее теплый срывающийся голос… Миллионы матерей тоскуют, отправляя детей на фронт, но им хотя бы дано право гордости за них и общественное сочувствие. Наши матери обязаны были прятать свое горе от всех. Лёнечка сразу повзрослел за полгода, что мы не виделись, все понимал, прилип ко мне, не выпускал моей руки и потихоньку от бабушки и Валюши спрашивал: «Ты уедешь насовсем, как папа, ты уедешь из Ленинграда, ты уедешь без нас?» Как могла я их защитить, успокоить, обнадежить? Валюшу подстригли по-новому — челочкой, она пугливо озиралась, жалась к бабушке, которая стала для нее более надежной опорой, чем я. Только когда я посадила ее на колени, она отвлеклась от всего и весело болтала о том, как она хорошо научилась скакать через скакалку по всему садику у Стерегущего — «быстрее Вити и даже быстрее Лёни…» Удивило как снисходительно улыбнулся Лёня ее словам, сознавая по-взрослому их неуместность. Трудно было обласкать Валюшу, когда Лёня стоял рядом, как большой, страшась хоть как-нибудь проявить чувство, чтобы оно не выплеснулось наружу. Трудно было говорить с мамой одно, с детьми другое, но благословляла маму за то, что она решилась прийти с детьми и добилась свидания для всех. Это было почти невозможно и сопряжено с большими хлопотами.

Десять минут, только десять… Что о них расскажешь? Зарубка для чувств на годы, на жизнь.

Конвоировала меня женщина. Она сказала: «Время вышло, все равно кончать надо, прощайтесь». Дети вздрогнули.

Мы попрощались. Они уходили. Теперь видела мамину спину, которую она старалась выпрямить, видела Лёнечкины закапавшие слезы и резкий поворот его маленького туловища, видела кивающую мне головку Валюши, поднятую ее ручку. А шаги их, по-разному отдававшиеся резким гулом в бесконечно длинном мрачном коридоре, рвали уши, голову, сердце. Тяжко было маме, невыносимо тяжко. Постепенно изъяты были три ее дочери (я, а позднее и две мои сестры) и наши мужья. Отец к этому времени ослеп. У мамы на руках находился слепой муж и наши дети, старшему из которых исполнилось только восемь лет. Мать работала с папой, продолжая его незаконченные труды, и ухаживала за ним. Одновременно она занималась своей профессией и на эти средства воспитывала детей. Все это произошло не сразу. С каждым новым арестом к ней переходили новые детишки: с разными характерами, желаниями, болезнями — всего пять мальчиков и одна девочка. Жили с ней три мальчика и девочка, но заботилась она о всех. Не говоря о тех моральных муках, которые пали на нее, — ведь она всех нас знала до кончиков ногтей, беспредельно верила каждому из нас.

Ее давил гнет материальных забот. А приходилось ей из скудных средств выкраивать и носить нам передачи, простаивая в очередях, волноваться, когда их не принимали, провожать нас на этапы, если удавалось — в полную неизвестность. Пережить крах одной жизни и семьи за другой, писать нам ободряющие письма (а иногда и послать что-нибудь самое необходимое), возвращаться бодрой домой к отцу и детям. В 1936 г. ей было уже 57 лет. Надо было создать семью для детей и суметь сделать их жизнь не только сытной, но и радостной. И она смогла! Наше молодое поколение и сейчас вспоминает, какие елки устраивала бабушка. На них присутствовали наряду с другими детьми и ее внуки. И дома, и в клубах, сколько было веселья, музыки, какие изобретались костюмы! И все, в основном, ее руками с помощью детишек. Дети взрослели, надо было дать им образование. Можно учиться у нее тому, как она умела развить в детях интерес к самому основному, главному и ко всему, чем они занимались и что делали. У нее был удивительный педагогический дар — увлечь занятиями, приоткрыть заманчивую дверцу в будущее всякого дела, за которое они принимались, раскрыть способности, склонности каждого ребенка. Несмотря на свою занятость, несметное количество обязанностей, которые на ней лежали, на тяжесть ее жизни, мама умела проникнуть в самую сокровенную суть жизни каждого из ее питомцев, потому что это ее саму увлекало, потому что она всей душой отдавалась их воспитанию. Увы, все ее письма о детях ко мне в лагерь безжалостно сожжены. По ним я разгадывал их характеры, движения души, слабости, направление роста. Маму на все хватало, все находило живой отклик в ее разносторонней натуре. Она следовала своим убеждениям, что без искусства нет полноценной жизни, учила музыке, рисованию, где не могла помочь сама, направляла в Дом пионеров, не страшась отпускать детей через весь город. Воспитала в них надежность, ответственность.

Все наши дети не сломились, не надорвались, все получили образование, все плодотворно работают, для каждого из них образ бабушки — самое светлое в жизни. Во время второй волны арестов — в 1948–1949 гг. — она снова взвалила тяжкую ношу и несла ее до конца. К счастью, дети I уже повзрослели, маленьким у бабушки оставался только сын Али — Сережа.

Мама умерла ровно за год до возвращения первого из нас. Четверо из шести вернулись уже после смерти, двое погибли. Моя мать обладала талантом жить, находить главное, неприкосновенное для всех бед и создавать атмосферу высокой духовности и любви вокруг себя. Но сколько же выстрадала она за последние 20 лет своей жизни! При анатомическом вскрытии врачи обнаружили семь инфарктов, которые она перенесла на ногах, продолжая работать и помогать нам и детям. Да святится имя твоё…

Из тюремных ворот мама вывела двух сирот. Таких осиротевших детей, лишенных и отца, и матери, оказалось вдруг на нашей земле в мирное время великое множество — десятки и сотни тысяч, а может быть, и миллионы… И во всей стране, пережившей великую революцию, не нашлось ни одного бесстрашного человека, ни одного свободного мужественного голоса, который бы посмел повторить вопрос Льва Толстого: «За что?» Ни одного голоса протеста! Почему? А если бы голос раздался, дошел бы до людей? Услышали бы его?

Следствие закончено. Я осуждена и разлучена со всеми любимыми. Из прежней жизни изъята и изгнана… Следствие, которое я прошла, безусловно, было не самым трудным и страшным по сравнению с другими, о которых узнавала все более и более впоследствии. На то был ряд причин: я была арестована в начале 1936 года, когда следственный аппарат вырабатывал и выверял механизм, который в дальнейшем действовал с неумолимой жестокостью и прямолинейностью. Ни в революции, ни в партии я не играла никакой роли. Тем не менее, следствие было трагическим выражением времени и содержало основные элементы хода вещей, заключающиеся в осуждении заведомо безвинных людей с определенной политической целью — уничтожения возможного свободомыслия и потенциального протеста против насилия. К таким людям я, безусловно, принадлежала. Поэтому в моем следствии, как и во всех других этого периода, были пущены в ход подлог, шантаж, уловки, вымогательство ложных показаний, изготовление порочащих лживых свидетельств, сочиняемых самими следователями и их сподручными, фальсификации всяких видов. Не существовало никаких праворегуляторов, напротив — хамская грубость, произвол, беззаконие и безнаказанность следователей.

Поделиться с друзьями: