Чтение онлайн

ЖАНРЫ

По следам судьбы моего поколения
Шрифт:

Только насмешница-история умудрилась посадить в столыпинский вагон двух сестер Бардиных, претенциозную Марию и простоватую, сдобную Анечку. Старшая была управляющей делами, у нее повадки личной секретарши высокопоставленного лица. Дама кокетничающая и злая. У нее низкое контральто для цыганских романсов и старинных песен. Говорит, что поет. Она подвержена странным истерическим припадкам: падает на койку, лежит недвижимо без сознания часами. Пульс при этом бьется ровно и без ускорения. Мария утверждала, что припадки сердечного характера. Врача ни на этапе, ни год жизни в лесу не было. Женщина эта была беспринципной и неразборчивой в средствах. Безликая Аня добрее сестры, но такая же приспособленка, как и Мария. У них имелись особые присоски к любой власти. Все остальное им было безразлично.

Певица Зоя Иванова закончила консерваторию и была женой великолепного парня, рабочего-металлиста, секретаря партийной организации Невского судостроительного завода (ныне завода Ленина). Он был другом Коли и заходил к нам в «Асторию». Михаил располагал к себе открытостью, размахом, шуткой, веселостью. За оппозиционные взгляды он тоже сидел в конце 20-х годов в Тобольском политизоляторе, и мы вместе с Зоей

ездили на свидание. Тогда Зоя была энергичной, изобретательной студенткой, боготворившей Мишу, и ловко обводила вокруг пальца такого опытного начальника политизолятора, каким был Бизюков. Теперь же Миша казался Зое источником всех ее бед: ареста, разлуки с маленьким сыном, гибели пения. Общественной его деятельностью она всегда мало интересовалась, она блажью ей казалась. Непонятное свалилось на ее голову, Зоя растерялась и плыла без руля и без ветрил. Так она себя и повела в лагере.

Михаил Иванов был направлен на Колыму и безвестно погиб там. Не могу представить, чтобы этот красивый силач погиб от голода и изнеможения, скорее всего он расстрелян на Серпантинке или еще где-нибудь в тех краях. Впрочем, часто именно таких молодых мужчин калечил голод.

Восьмой из товарок была Фрида Равич, сестра крупной партийной работницы Ольги Равич, заворготделом Ленсовета. Последняя — огневая, активная, красивая, смелая. Фрида— полная противоположность ей: сверхскромная, тихая, робкая, безалаберная, неловкая и некрасивая. Большей частью подавленная и унылая. После ареста Ольги арестовали семь человек семьи, в том числе и Фриду. Она работница швейной промышленности с большим производственным и партийным стажем. Из семьи никого на воле не осталось, ни о ком она не знала и так и не узнала. Фрида в своем молчании, быть может, понимала многое глубже и лучше других, вела себя с достоинством и вызывала во мне уважение. Запугана, но это не та трусость, следствием которой так часто бывают неблаговидные поступки. Внешне пассивная, несобранная, но не бесхребетная. В бараке же этих ее качеств совсем не ценили, и всегда она чувствовала себя неприкаянной и одинокой. Губы ее постоянно складывались с какой-то горькой ужимкой. Как-то беседуя со мной в полумраке жалкого барака, Фрида рассказывала: «Был у меня очень добрый дядя, фармацевт и талмудист. Он умер в 21-м году, последний представитель старшего поколения в нашем роду. Часто я забегала к нему помочь по хозяйству, прибрать и пр. Он постоянно возвращался к теме нашего отхода от еврейства и спрашивал: «Почему вы не ходите в синагогу и не читаете Библию? Не верите в бога — это ваше дело, не ходите в синагогу, но Библию вы можете читать? Она учит думать о жизни, разве плохо научиться думать?» Часто теперь вспоминаю дядю и жалею, что не читала Библию, чтобы учиться думать. Это бы теперь мне не помешало…»

Среди соэтапниц не у всех были дети, но, как правило, почти все женщины-лагерницы — матери, покинувшие детей.

Мы еще не одеты в лагерную форму — брюки, телогрейки, бушлаты, ушанки, бутсы всех образцов, однако на всех уже лежит печать общей нивелировки, происходящей незаметно для каждого. Но люди остаются людьми, интерес к ним даже повышается: и лишены многого, и общая участь заставляет вглядывать в них, как в свое собственное общественное отражение, все мы в чем-то одной масти.

Женская камера-купе последняя, и мы невольно через решетку видим мужчин, когда их дважды в сутки прогоняют мимо нас. Среди обросших выделяются совсем юные лица: розовощекий даже после тюрьмы и всегда смущенный Ваня Долиндо и голубоглазый, смотрящий угрюмо из-под насупленных бровей, Володя Гречухин. (Имена их узнала позже.) Едут и двое моих студентов из ЛВШПД, и наш преподаватель экономической географии Зак. Едем так несколько суток. Нас то отцепляют, то прицепляют, то стоим по несколько часов на запасных путях. Не успеваем разглядеть друг друга, как выталкиваемся в гущу людского месива, в Архангельскую пересылку, где скопилось тысячи полторы этапников, подлежащих спешной растасовке в связи с надвигающейся зимой. Северные реки не долго судоходны, а нам еще предстоит плыть по северным морям. Впрочем, никто не знает места своего назначения. В НКВД все окружено таинственностью. В ленинградской пересылке при медицинском осмотре мы с Дорой четко различили на наших анкетах надпись: «на Новую Землю», одна мысль о которой наводила замораживающую жуть. Однако никого из этапников туда не послали, возможно, было поздно, а возможно, чересчур дорого и бесполезно. Слухи же ходили самые разные.

Скажу не об отдельных лицах, а об общем облике людей, запечатленном по первым встречам и дальнейшим столкновениям. Здесь, лицом к лицу, в концентрированном виде, предстало поколение революции, прошедшее двадцатилетнюю школу бурнейшей и противоречивейшей нашей действительности. Каждое поколение многолюдно, бесконечно многообразно. Особенно богаты яркими характерами и индивидуальностями поколения, рожденные революциями. Так было в английской, французской, немецкой, русской, позднее испанской революциях. Это не случайно — народ, устремляясь вперед, накапливает и подготовляет своих глашатаев, творцов, командиров; вместе с революцией закладывает в них заряд огромной ранее не использованной мощности, чаяний, веры и свершений. В каждом поколении есть своя доминанта. Жизненная доминанта большинства людей поколения революции — преобладание общественных интересов, мыслей, надежд и чувств над личными. Преобладание органичное, искреннее, не высказываемое декларативно, но не подлежащее переделке.

Когда я окунулась в среду пересылки, услышала речи людей, лишь мимоходом касающиеся пережитых страданий, едва затрагивающих собственные головокружительные ниспровержения и поглощенных в основе тем, что переживало наше общество. Я это сразу почувствовала сквозь пелену подавленности. Идейная насыщенность была корнем жизнедеятельности, чем бы ни занимался человек на воле. Таким был и Карпов. Здесь, в неволе, это давало почувствовать больше, чем на свободе. Бесспорно, состав был неоднородный, но зерно его, стержень открывался таким. Принудительная идеология была обязательна для всех, но она еще окончательно не сложилась. Ведь и «Краткий курс» вышел только в 1938 году. И брали пока тех, кто не поддавался

или грозил не поддаться беспрекословно статутам и параграфам «генеральной». А без чинов, званий и обязанностей по занимаемой должности легче было вернуться к первоистокам своим. И это несло облегчение и облегченность, своеобразное раскрепощение.

Люди этого поколения в отрочестве давали клятвы, быть может, менее романтические, чем Герцен и Огарев, но не менее беззаветные. Позднее им некогда было сосредоточить внимание на себе — они переделывали мир. Целое поколение самозабвенно сражалась за революцию, ибо без победы жить для них не стоило. Они люто ненавидели оппортунизм и оппортунистов, потому что свято верили, что факел истины только в их руках. Они все делали до конца и со страстью. У каждого и у всех были собственные, не навязанные, а выстраданные суждения, мнения, мировоззрение и веские аргументы. Наверно, никто более, чем они, не был искушен в доказательствах относительности, классовости нравственных категорий и, вместе с тем, в решающие моменты они действовали сообразуясь прежде всего с велением совести. Из их среды выходили сотни и тысячи боевых, талантливых и умелых организаторов фронта, тыла, стройки, новой жизни. Они заполняли аудитории военных курсов и военных академий, они были студентами рабфаков, комуниверситетов, профессорами коммунистических и промышленных академий. Удивителен размах, с которым благодаря им обогатились ряды наших философов и историков, дипломатов и экономистов, писателей и поэтов. Когда их посылали руководить строительством, они поднимали народные пласты и одухотворяли труд. Когда они шли в институты красной профессуры, то были уверены, что без их образования и знаний не обойдется международная революция. Их можно было послать куда угодно во имя революции. Они были цельными, их убеждения — безоговорочными, порой до узости. Но жизнь и мир для них были беспредельно широки. Их невозможно было заставить делать то, во что они не верили. Их нельзя было превратить в стадо, не сломав предварительно им хребет. Из них формировались «тысячи» по мобилизации и интербригады испанской революции. Они чуждались пафоса внешнего, наигранного и охлаждали свой накал иронией, веселой шуткой. Остроумие и сатирическая перепалка на рапирах слова являлись лишь сопровождением основной, существеннейшей, темы их жизни.

Теперь они защищались иронией от обвинений в предательстве. Стоило перевернуть страницу биографии большинства заключенных — и ты видел бойцов, которые ломали радиакально, строили масштабно, думали оригинально, жили ради будущего. Они не верили в свою гражданскую смерть, несмотря на то, что в пору расцвета и зрелости их выбрасывали из жизни, ими созданной, как отработанный с невероятной быстротой пар истории. Они были полны сил, не хотели сдаваться и умирать. И это поколение надо было уничтожить, сломать, разбить вдребезги, чтобы властвовать безраздельно. В то же время в каждом из этапников уже таилась частица поражения, осколок гибели или смерти, как то бывает в разбитом войске, независимо от того, будет ли тот или иной солдат убит или останется в живых. И лучшие были совершенно дезориентированы, потому ослаблены… От чьего имени исходят обвинения и наказания? Где кроется преступление? Почему и с каких пор интересы государства и общества перестали совпадать с интересами его творцов? В угоду какому молоху приносятся жертвы? Во имя какого абстрактного «блага» людей превращают в щепу и сплавляют в пучину? Во имя блага ли? Кем предрешена справедливость свершаемого? Где истоки, причины поворота, точнее переворота? С какой целью в период фашизации Европы изолируются надежнейшие отряды борцов против фашизма? Не действует ли сила цепной реакции международного характера?

Всем без исключения приходилось ломать привычную логику мышления и вкоренившихся представлений, заходить в тупик… Процесс медленный, всегда болезненный. Психология человека не прямолинейна, тогда же придавили тяжкие противоречия, хватали за горло. И гении сжигаются противоречиями, не только простые смертные. Гете создал Вертера, но и Фауста, потому что он сам был и тем, и другим. Толстой проникал и в полеты Наташи Ростовой, и в падения Феди Протасова. Моцарт писал звенящую, как ручеек, музыку Дон-Жуана и потрясающий смертельным холодом Реквием. Нас же жизнь проколола острой пикой кричащих противоречий краха, непонимания, банкротства. Многие сопротивлялись собственной слабости, противостояли. Далеко не все были примирительно-покорны. Многие считали себя ответственными за себя и за других и в заключении.

Много лет спустя, читая «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, я восторгалась мужественным талантом, который сумел в одном лагерном дне, как на ладони, показать всю беспросветность, безысходность и нелепость жизни лагерника, показать так, что она стала доступна пониманию миллионов тех, кто там не был. Но книга рождала и внутренний протест, ибо я знала других — сильных, смелых, не покоренных и не ублаготворенных к ночи, когда они ложились спать, рассчитавшись с хозяином каторжным днем бытия, как Иван Денисович. И все же эта небольшая по размерам книга явилась художественным откровением и началом новой полосы в советской литературе. Увы, кратковременной… Верно — тосковали, мучились, но ждали известий с воли, и не только из дому. Жадно набрасывались на каждую печатную страницу, будь то обрывок газеты или страничка из книги. Мобилизовали свои внутренние ресурсы и делились ими, как и каждой крохой, выуживали из писем новое, которым дарила воля, берегли лучшие стороны товарищества и дружбы. А ложась спать, проверяли себя на верность не-писанной присяге противостояния и нравственной неподчиненности своему жалкому существованию. И тем держались.

Таким было ядро репрессированных во второй половине 1930-х годов. Постепенно террор и аресты захватывали все более широкие круги периферическими волнами — родных, жен, знакомых, неожиданно попавших по доносам, и пр. люд, оказавшийся в дальнейшем подчиненным слепой логике террора. Арестованная масса превращалась в сложнейший людской конгломерат.

Архангельский пересыльный пункт представлял собой большой плац с высоким сплошным дощатым забором, с четырьмя вышками по углам и огромным помостом вместо тамбура, на который надо было взбираться по крутым деревянным ступеням. Барак состоял из сплошных нар по обе его стороны, где вповалку размещались мужчины и женщины.

Поделиться с друзьями: