Чтение онлайн

ЖАНРЫ

По следам судьбы моего поколения
Шрифт:

Всякая тюрьма, в которой люди лишены возможности заниматься какой-либо умственной работой, — скотское существование, но наша тюрьма для каждого заключенного рождала дополнительно и человеческую трагедию, с которой каждый заключенный вел свою борьбу. Тупики бывали. Много лет спустя можно стать в позу мудреца, но там мудрым было быть нелегко. Пытались искать «реку воды живой», по выражению Достоевского. И как-то ее находили. Все по-разному. Казалось бы, где как не в лагере, подстриги всех под одну гребенку, «вправь мозги», чтобы ни одной мысли своей не оставалось, и наведи порядок, на воле недостижимый. Получалось же как раз обратное: нередко удавалось разглядеть под драными бушлатами и за сморщенной, обветренной кожей особое, неповторимое лицо и колоритную фигуру нравственного сопротивленца. Люди оставались людьми.

Рожденное

помимо воли создателей лагерей северное землячество продолжало существовать и утешать. И дружба в вагонке давала опору. Когда я смотрела на высокую фигуру Доры в брюках, ладно сидевших на ней, с немалой долей русского ухарства справлявшуюся с любой тяжелой работой, я непременно подтягивалась за ней, и работа спорилась. С Мусей вели нескончаемые беседы на отвлеченные темы. Фрида была жрицей очага и организатором быта.

У Муси и Доры уже не оставалось сомнений об аресте, а вскоре и о гибели их мужей. Фрида совершенно порвала с родными и не получала с воли ни строчки. Мужские письма приходили только мне из лагеря от Коли, остальным — от матерей и детей.

Смерть самых близких переживалась всеми нами, как общее горе. Но существовал неписаный закон, по которому мы опекали друг друга и потому не позволяли себе распускаться. По тому же неписаному закону не разрешали фиксировать внимание на голоде, на режиме, на мерзостях быта, «шмонах» и прочих атрибутах заключения. Все это запиралось в одиночки черепных коробок, безмолствовало и во что бы то ни стало должно было подавляться. Обратное грозило худшим — деградацией.

Из палатки реже выдергивали женщин, но мы не знали, что это означало. Некоторых близких товарищей по Ленинграду и Сивой Маске — Григория Григорова, Сашу Гирш-берга, Ваню Долиндо и др. увезли на Иджид-Кирту, где бытовые условия были хуже, а голод сильнее, чем в Кочмесе. Многие блуждали по экспедициям — Борис Донде, способный развеять горькую тоску, повзрослевший Володя Гречухин и Яр.

Закладывалась Инта, где в то время было лишь два небольших барака, склад, дом начальника, а неподалеку от стоянки строились вышки для бурения на уголь и нефть. Весь край был тогда бездорожный, глухой и необжитый. В ту весну 1938 года из нашего края и района совершен был побег, о котором складывались легенды, строились догадки и о котором из уст в уста переходила молва по всем воркутинским лагерям. Узнала о нем со слов товарищей.

Первые дни начальнику было невдомек. За это время началась распутица, что, безусловно, входило в план беглецов. Когда начальник лагпункта поднял тревогу и дал знать в Ш-й отдел, вохровцы не могли уже переплыть реку, чтобы двинуться в Большеземельскую тундру по направлению к океану: дважды льдины переворачивали лодку. Розыски не увенчались успехом и двух «зека» так и не доискались. Какова их судьба, никто не знает. Может быть, ушли на иностранном судне, ведь один из них бывший матрос, быть может, утонули в какой-то речке, но скорее, олени нашли путь к спасению, а люди? Кто знает? Переплыть на другую сторону вздыбленной льдами реки погоне удалось только через месяц после побега.

Рискуя оборвать линию повествования, приведу еще один известный мне случай побега — он любопытен для подтверждения бессмыслицы побегов из советских тюрем. Знаю сестру беглеца, которая и рассказала, как все происходило. Человек бежал из-под Абези. Месяцы скитался, пробираясь на севере пешком, скрываясь в лесах, потом подрабатывал на железнодорожный билет и, наконец, так или иначе добрался до Ленинграда. Залег под мостом и ночью постучал к себе в дом, к матери и сестре. Приход его вызвал не радость, а ужас. Двое суток никто не ложился спать и не выходил из квартиры, не отвечал на звонки. На третий день мать и сестра потребовали, чтобы он ушел. Не потому, что они его не любили, напротив, он для них самый любимый на свете. Но его пребывание дома оказалось пыткой. На третьи сутки он ушел под мост. Так продолжалось еще несколько суток. Мать и сестра собирали деньги на дорогу. Он вернулся в лагерь и получил дополнительный срок. Родные же без содрогания не могли всю жизнь вспоминать о кошмаре его прихода.

Раскидывали нас по земле и по краю Коми, но мы старались не терять друг друга из виду по тем же неписаным законам северного землячества, если еще оставались на свете. Устная лагерная почта — через людей, реже записка, иногда случайный

приезд…

С Инты изредка заглядывал по делам геологической партии Борис Белышев, всегда подтянутый, внешне сдержанный и спокойный. Он был человек совсем иной формации и мышления, чем общая масса политических тех лет, и ощущал себя инородным телом среди других. Так же воспринимало его и большинство людей. Склад мыслей сформировался рано, но в нем сохранялось много юношеского, да ему и было лет 27–28. Как геолог он переезжал с места на место более свободно, и я как-то попросила его привезти мне гребенку, так как в одном из очередных обысков у меня отобрали все шпильки для волос и гребешок. Случилось так, что как только Борис Федорович вызвал меня из палатки, — а было время вечерней поверки, — я немедленно попала под свет «летучей мыши» начальника Подлесного. Он и засек меня как раз во время обхода бараков. Виделись мы с Белышевым ровно одну минуту, но для Подлесного это не имело значения.

В два часа ночи, когда я крепко спала, комендант осветил меня фонарем и зачитал приказ: «На пять суток в изолятор без вещей и без вывода на работу».

Как я узнала впоследствии, в тот же вечер Белышева выгнали из Кочмеса, не посчитавшись с тем, что идти надо в ночь и в метель. Никто не принуждал Подлесного расправляться с нами, как с крепостными девками, притом без всякого основания, просто из любви к искусству. Моя власть! Оделась, возражать не приходится, и пошла в пустой, щелеватый, промерзший «кандей», причем была довольна, что соседи по изолятору мужчины-урки спят. Боялась шевелиться и топать ногами, чтобы их не разбудить — им ничего не стоит разобрать дощатую перегородку и оказаться в женском отделении. Конечно, не спала до утра, обуреваемая злостью и яростью. Лишь холод охлаждал мой пыл.

Все пакости на свете творят люди, но от них же исходит и хорошее. Моим соседом оказался бесстрашный головорез возчик Санька Александров, сохранивший не только душевную порядочность, но и уважение к людям культуры. Он разглядел меня сквозь щели утром, подсунул под доски перегородки охапку соломы и какую-то снедь, да еще и приободрил: «Львовна, не тушуйся, — не пропадем! На сколько суток? На пять, а я на восемь, три дня уже кантуюсь здесь. Вместе выходить. Меня «с выводом». Стану я на них работать из кандея, нашли фраера!..…. с их «выводом»! Знаешь, за что попал? Коровья «мамаша», зоотехничка, приказала моей Ленке придти к ней на уборку в квартиру после рабочего дня, я ей такую квартирку устроил, что будет помнить! А ты мне про что-нибудь рассказывай, люблю больше книги с голоса»

Рассказывала сказки, которые помнила, а потом спала в мороз на досках, постланных прямо на землю, и на охапке соломы.

На третий день моего пребывания в изоляторе прибежала Дора и сказала, что в Кочмес приехал замначальника Воркутлага, и товарищи советуют написать заявление ему о незаконном заключении в изолятор. Конвоир сквозь пальцы смотрит на наши переговоры, а иногда и сознательно уходит погреться. Сквозь щель можно просунуть ломоть хлеба, карандаш, бумагу, а вот насчет кипятка плохо. Тут же, прислонив бумагу к дощатой неструганной перегородке, заледеневшими пальцами нацарапала заявление и передала его Доре, мало надеясь на благополучный результат.

Не более как часа через два вдруг вызвали к начальнику, куда меня и препроводили под конвоем. В комнате было тепло, что я прежде всего ощутила всеми фибрами существа. За столом сидел полный стареющий человек невысокого роста в морской форме. На столе лежала меховая шапка.

У окна лицом к столу стоял Подлесный.

Человек за столом, видимо, и был приехавшим начальником. Он смотрел на меня, внимательно всматриваясь, и заговорил совершенно спокойно, как в то время ни низкое, ни высокое начальство с нами не разговаривало.

— Это вы Войтоловская Адда Львовна? — спросил он, напирая акцентом на мое отчество. — Ваш отец врач?

— Да, я. И отец мой — врач («зекам» полагается отвечать, а не удивляться или задавать вопросы).

— Так вот, — обратился он к Подлесному, — заключенная Войтоловская пишет, что она незаконно посажена в неутепленный изолятор без вещей и без вывода на работу на пять суток, за то, что другой заключенный передал ей гребенку. Так это или не так?

— Так, — криво улыбнулся Подлесный, — но сразу спохватился и сказал, — после отбоя выход из барака запрещен, а она вышла.

Поделиться с друзьями: