Чтение онлайн

ЖАНРЫ

По следам судьбы моего поколения
Шрифт:

Они торопились — идти еще одну ночь по морозу было опасно для здоровья, а до следующего жилого пункта не близко.

— Могли лететь и на самолете, — говорил Голубев, — так как оба решили остаться пока работать в системе Воркутлага по вольному найму, на воле работы не сыщешь, но захотелось пронести весть о свободе через все лагпункты, самим начинает больше вериться в нее, а теперь приедем домой уродами, и жены от нас откажутся.

Заславский предложил готовить письма: «Клянусь, доставлю франко вольная почта, а ленинградцам франко квартира». И он действительно побывал у моей мамы и детей и у родных Шуры Кукс. Такая щедрость души встречается на фронте и в лагере, там, где жизнь и смерть шагают рядом, все критерии укрупняются, а человеческие отношения воспринимаются как случайный дар судьбы.

Как сложилась жизнь Голубева, не знаю.

Заславский

в первые дни войны ушел добровольцем на фронт, рядовым. Зная свободно немецкий язык, он скоро стал переводчиком, затем разведчиком. Много раз бывал в немецких тылах, осуществлял трудные операции, руководил разведывательными группами. Дослужился до чина полковника, выполнял сложные задания. Однако это не помешало тому, что, когда однажды его группу постигла неудача, ему немедленно вспомнили его «прошлое», то есть заключение, и обвинили во всех смертных грехах и угрожали смертью. Спас его случайный приезд командующего фронтом, который полностью его оправдал и даже отметил в приказе. Но такие встряски после всего пережитого не проходят. Жена Юзефа Борисовича рассказала, что после разбора дела он получил двухнедельный отпуск в Ленинград. Она его не узнавала, он был пассивен и подавлен. Постоянно подвижный, легкий на подъем, воодушевленный, в этот приезд, по ее словам, он был как бы одет на металлический тяжелый каркас, неподвижный, немногословный, почти все время пролежал, не играл с сыном, грустил. Прощаясь, вдруг сорвался и сказал, что в свое возвращение больше не верит, потом всячески старался сгладить впечатление от этих слов. Так и случилось. Его друзья сообщили жене, что, нарушая правила поведения командира, он рвался вперед, в горячку боя, был тяжко ранен в живот и вскоре умер, похоронен в Острове, когда немцы в 1944 году покидали этот район.

Через часа два они ушли, заронив надежду на свободу. К вечеру весь Кочмес говорил только об освобождении. Лопнул и чуть разошелся тугой обруч беспросветности, приоткрылись ворота в будущее. До перых освобожденных они были наглухо закрыты на многопудовые замки. Вскоре начали освобождать трехлетников и снимать дополнительные сроки и у нас в Кочмесе, и на других лагпунктах. До этого существовало настоящее и прошлое, теперь появилось будущее и приблизилось независимо от срока. Леночка Данилова, которая пережила дополнительный срок в 8 лет как непоправимую катастрофу, так и не оправилась. Кроме Иры Годзяцкой, почти ни с кем не вступала в разговор, и мы с тех пор не слышали ни разу ее милых шуток, которые она умела произносить с индифферентным выражением, что вызывало смех.

Вечером в нашей вагонке царило особое оживление: мы были источником радостной информации, во-первых, а кроме того, у Доры и Муси летом кончался трехлетний срок. И срок Леночки кончился, если правда, что снимают «довески», она вот-вот должна была выйти на волю. Я затащила ее к нам в вагонку и старалась обнадежить и приласкать, как бывало раньше. Она оставалась безучастной и безутешной и, сославшись на усталость, ушла. Спустя несколько дней Лена простоволосая, в одной кофточке, несмотря на мороз, без очков, примчалась ко мне на стройку, захлебываясь и плача не своим голосом выкрикивала: «Сняли! Еду домой! Сняли срок! Кончилось! Кончилось!» Прилипла головой к моей грязной телогрейке и казалась счастливым задыхающимся кутенком, совершенно преображенная. Куда делась ее сонливая безнадежность!

К этой молоденькой девушке сохранилось теплое чувство на всю жизнь, но я потеряла ее из виду.

Лена была первой освобожденной политической в Кочме-се. В этот день преобразились все, точно каждый получил свидание, услышал впервые Марсельезу или Интернационал, увидел нечто прекрасное, когда спирает дыхание, сердце комком подходит к горлу и хочется плакать и петь. И в то же время никто не смел радоваться открыто — перед глазами стояли вереницы погибших друзей, мужей, братьев, отцов и матерей. У всех погибших на воле остались дети…

С этого времени трехлетников начали отпускать. Правда, их было немного, основной контингент составляли пяти- и восьмилетники.

Остающиеся продолжали тянуть сроки. «В лагере, как в лагере» перефразировали мы французскую поговорку — ala querre comme a la querre, за кулисами жизни, где бывали лишь сами участники драмы, которые никогда не выходили на сцену.

С нами шло все, что не горит и не тонет, что спасает во все времена при всех условиях, все, что годилось в многоступенчатой школе терпения и ожидания.

Жизнь как бы снимала с нас ответственность за те дела,

которые свершались на воле и обрекали на бездействие, если не считать той физической работы, которой предопределено было стать основой существования. Вместе с тем жизнь возложила на нас неотвратимую обязанность думать, осмысливать важнейшие вопросы общественного бытия в целом, хотя в наши функции ничто подобное не входило. Режим был построен с целью сделать нас абсолютно бездумными, но человек слишком сложная машина, к ней невозможно подобрать ключи, даже если в государственных мастерских над их изготовлением трудятся мастера самого высокого класса. Вернее — человек не машина. По вечерам мы предоставлены сами себе. Ночи бесконечно длинные, если ты не сражен чрезмерной физической усталостью. В это время и шла подспудная, затаенная, обособленная освободительная жизнь, свое маки, прибегая к позднее рожденному понятию. Жизнь наедине с собой, пожалуй, самая значительная для каждого, без-запретная. Две жизни, не наложенные одна на другую.

Редко в руки попадали книги, так от одного к другому переходили «Бесы» Достоевского, потрясающие в тех условиях с небывалой силой. Разоблачительное утверждение Достоевского о том, что «сообщники связаны как одним узлом пролитой кровью», протягивало нити к нашим следователям и провокаторам и казалось правдоподобием, как и мысли о том, что воля «избранных» навязывается всем инквизиторскими методами и приводит к «безграничному деспотизму». Но и помимо этого, Достоевский пленял мучительной, противоречивой, но яростной борьбой за человека. Он оскорблял и унижал его, как только мог, и тут же возносил, жалел, стремился спасти, проклинал, плакал, не покидал человека на его крестном пути и тем становился рядом. К слову сказать, смешно бывает, когда прочтешь, как так называемые историки, пресмыкаясь перед «отцом родным», проникшимся ненавистью ко всему революционному, порочили вслед за ним народничество, соперничая с Достоевским, Емельян Ярославский, стремясь избежать участи своих учеников, которые при его содействии все пошли под нож, в одной из консультаций в газете «Правда» не стесняясь писал:

«Ко всему народничеству мы относимся отрицательно, как к течению, враждебному марксизму, но мы различаем в нем различные ступени развития»… и далее «народники перешли на позиции эсеров… которые превратились, как и все мелкобуржуазные партии России, в шпионско-диверсантскую агентуру фашистских разведок» (!)

Вполне уместно привести слова Достоевского из тех же «Бесов»: «Полунаука — это деспот, каких еще не приходило никогда. Деспот, имеющий своих жрецов и рабов, деспот, перед которым всё преклонилось с любовию и суеверием, до сих пор немыслимым, перед которым трепещет даже сама наука и постыдно потакает ему…»

Томик Пушкина составился так: каждый записывал то, что помнил, и рукописный он переходил с нары на нару.

Как бы ни было тяжело женщинам, но они с меньшими потерями переносили лагерь. Мужчины больше страдали от голода, цинги, дизентерии, голодных поносов, сильнее были истощены и обтрепаны, среди них была более высокая смертность, им труднее было физически сопротивляться. Мужской организм требует больше, а паек шел одинаковый. Цинга и дистрофия принимали среди мужчин угрожающие формы. Если у женщин ноги, руки и грудь покрывались специфической цинготной сыпью, кровоточили десны, расшатывались и крошились зубы, то мужчины распухали, ноги в коленях не сгибались, как и руки в суставах, бросались в глаза отеки, синюшный цвет лица, у многих выпадали зубы, глаза угасали. Их больше поглощали чувства голода и тоски. Это особенно сказывалось на чисто мужских командировках, так как на женской командировке они являлись более ценной недостающей рабсилой и ими больше дорожили.

Вопреки всем законам и постановлениям, вразрез с замыслом создания чисто женских лагпунктов, на зло лагерному начальству и во имя жизни, в Кочмесе стали рождаться в полном смысле слова «незаконнорожденные» дети. Что с ними делать? Нельзя же бараки превращать в ясли, да они и погибали бы в бараках немедленно, а по закону они не лагерники, действия прокуратуры и ОСО на них пока не распространялись и кто-то за них должен был быть в ответе, поскольку мать и отец неправомочны. Знаем, что шла длинная переписка между Кочмесом и Воркутой, а надо полагать, что Воркута запрашивала Москву и высокие инстанции. В конце концов в Кочмесе, на спецкомандировке женщин, появились своеобразные ясли, через которые, пока я там работала, прошло около семидесяти пяти маленьких человечков в возрасте от семи дней, какими они поступали из нашей больницы в ясли, и до трех лет.

Поделиться с друзьями: