По следам судьбы моего поколения
Шрифт:
— Поверка еще шла по баракам, — вставила я.
— Других проступков не было? Работает? — спросил начальник у Подлесного.
— Работает в строительной бригаде. Проступков… как сказать… Ею написано заявление о… А, впрочем, не было.
— А что, писать заявления о… запрещено? — придирчиво-насмешливо спросил приезжий.
Подлесный молчал. Он был не хуже других. Проначальствовав в Новом Бору, а затем на нашей женской командировке, понаблюдав за происходящим, он нашел для себя выход в самоубийстве, чем доказал нежелание быть и дальше марионеткой. Своей смертью он показал, что он был живой человек. Мертвые срама не имут.
— Оставьте меня с заключенной, — сказал человек в морской форме. Подлесный вышел. Начальник подождал несколько, затем вышел
— Вы безусловно дочь Льва Наумовича Войтоловского, военного врача и писателя. Иначе быть не может. Или это совпадение?!
— Да, Лев Наумович Войтоловский, врач и литератор — мой отец.
— Странная встреча! Я с вашим отцом, редким человеком по благородству своему, полтора года пробыл на фронте в одной части. Я Воронин, тогда капитан Воронин. Уважаю его и теперь. Где он? На воле?
Человек часто действует по первому побуждению, и это иногда не худший вариант, по чутью, я так и поступила, как, наверно, и он. Ведь нас все разделяло, разделяла бездонная пропасть.
— Отец на воле, но он ослеп, а сейчас и тяжело болен. В нашей семье арестованы шесть человек: мужья моих двух сестер, мой муж, я и две сестры, достаточная нагрузка для отца. Мои дети у них, так что мама воспитывает их и ухаживает за слепым отцом. О чем я могу с вами говорить? Вы — начальник Воркутлага и знаете положение наше, я — «зека» и не знаю, чего ждать — конца срока или своего часа.
— Поймите, что я с вами говорю как с дочерью Льва Наумовича, а не как с «зека». Хочу вам помочь, чем смогу. На Воркуту сейчас не время ехать. Как вы здесь живете? О каком заявлении говорил начальник Кочмеса?
— О Воркуте знаем мало, но кое-что… — Мы встретились взглядами на одну секунду, но интуиция подсказала, что с ним можно и должно говорить. Я продолжала. Кратко изложила причину и содержание заявления, сказала, что формально поэтому Шлыкова, Устругова, Фаянс и я переведены в штрафную палатку, откуда увозят на Воркуту. Формально, потому что многие переселены в палатку без особого повода, по признакам, нам не известным. Известно, что с Воркуты никто не вернулся… Он не смотрел на меня и то ли автоматически, то ли утвердительно кивал головой. Можно было понять его как угодно. У меня перехватило дыхание и я замолчала.
— Так у вас нет просьб ко мне?
— Нет.
Тогда он совсем тихо, но раздельно произнес:
— Думаю, что больше из Кочмеса на Воркуту этапов не будет. И не только из Кочмеса.
Опять помолчали.
— А работа? — спросил он. — Кто вы по специальности?
— Моя работа может пригодиться только в том случае, если я останусь жить после лагеря, я — историк. Работаю, как все.
— В изолятор не возвращайтесь, идите в свой барак. До свидания.
Я вышла. Он уехал в тот же день. На следующий день вышла на работу. Через неделю нас четырех перевели в строительный барак. Из палатки уходили с большой грустью, мы там прожили больше года в более дружеской обстановке, чем где бы то ни было.
Через несколько недель меня назначили на работу в ясли старшей медсестрой, как мне потом сказал начальник санчасти, по распоряжению с Воркуты.
Так случайное стечение обстоятельств, последовавших цепочкой одно за другим без моего в том участия, несколько изменили мое лагерное существование.
Из палаток действительно больше на Воркуту никто взят не был. И террористическая система должна иметь некоторые передышки.
Наступил 1939 год. Скоро 3 года заключения. Зима 1938–1939 гг. стоит суровая. Морозы крепкие, держатся долго. Недели подряд метет пурга. Строители часто работали в зоне, потому что обмораживание поголовное. В начале апреля, хотя морозы ночью еще сильные, днем под солнцем уже теплее, лучи его превращают нас в «цветных». Кожа на лицах коричневеет, а порывы холодного ветра заканчивают обработку лиц
под мореный дуб.В один из апрельских дней лагерная «голубиная почта» сообщила, что нашу четверку срочно и немедленно вызывают два человека с Воркуты, просят подойти к бараку строителей. До этого времени никого не освобождали из лагерей, а как уже говорилось, все получали дополнительные сроки — «довески» (к пайке хлеба прикреплялся довесок, скрепленный палочкой, отсюда название). Так Николай Игнатьевич в конце декабря 1937 года расписался в том, что таинственное ОСО добавило ему три года лагерей. Он их отбыл без скидок, некоторые же, кому к трем годам прибавляли «довесок» в восемь лет, превышавший основную пайку, получили льготу и ушли на волю. ОСО, которого никто никогда не видел, перед ясные его очи никто не представал, распоряжалось нашими судьбами, как дух всемогущий.
Десятки предположений пронеслись в наших головах, всегда готовых к неожиданностям. Первой сорвалась Дора, якобы в поисках бригадира по производственным делам, а затем под каким-то предлогом и мы с Мусей. Фрида работала где-то далеко. Об обещании Заслайского пройти через Кочмес на свободу мы и не вспоминали. Свобода казалась невозвратной и неправдоподобной.
Перед нами оказались двое мужчин, изуродованных до неузнаваемости помороженными носами, щеками, подбородками, обмотанные шарфами и заросшие. Но это были Юзеф Заславский со своим товарищем Голубевым, отпущенные на свободу с Воркуты и пожелавшие быть первыми ласточками и провозвестниками освобождения. На правах освобожденных они попали в зону, так как Кочмес значился как пункт снабжения сухим пайком по пути, но мы не могли их ни завести в барак, ни даже пробраться с ними в слесарку, чтобы обогреть друзей и напоить кипятком. А они прошли сотни километров пешком, от Абези до Кочмеса всю ночь и часть дня без остановки.
Товарищи прожили на Воркуте самый жуткий период, но говорить о событиях на Воркуте отказались категорически твердо и непреклонно: «Довольно! С нас и с вас хватит! Сейчас мы знаем одно — идем на свободу! Скоро начнут освобождать всех от «довесков». Мы — столица воркутинских лагерей, а вы жалкие провинциалы, ничего не знаете! Газет не читаете, о XVIII партсъезде не слышали, позор вам! На съезде звучали слова о тщательном обосновании всех обвинений, о клеветниках, порочивших кадры партии. Мы тоже ничему не верили, а вот шагаем по земле без конвоя!»
Им, вырвавшимся из атмосферы воркутских кошмаров, идущим на свободу, естественно, все рисовалось в розовом свете, а мы уже готовы были им верить. Все заключенные, как бы они ни отличались между собой, поклоняются одному — свободе — и потому весть о свободе единственно возможное воскрешение.
На Воркуте шло крупное строительство угольных шахт, там центр управления лагерями, открылось авиасообщение Архангельск — Воркута, поступали газеты, естественно, что сведений было значительно больше.
Грело солнце и не было холодно, но товарищи были чертовски голодны и стоять на виду слишком рискованно. Как быть? Выручил, как всегда, медпункт, вернее аптека, где работала Александра Ильинична, попросту Шура Кукс. На свободе — химик, она справлялась с работой провизора, прекрасно поставила аптеку и с ловкостью персонажей французской классической комедии управляла аптекой, извлекая из нее всяческие привилегии для заключенных. Здесь пешеходам удалось погреться, спрятаться, а нам поговорить с ними во время обеденного перерыва. Сама Шура стояла у наблюдательного пункта около окна на страже общих интересов. Шура была находчивая умница, умевшая провести начальство, набившая на этом руку. Ей доставляло особое удовольствие этого добиться, особого рода спортивный азарт овладевал ею в случае необходимости. Она единственная сумела весь лагерный срок отбыть на одних командировках с мужем, нашим главным экономистом Берлинским. Деловая, энергичная, пользующаяся доверием начальника, Шура в белом халате стояла у окна, сворачивая порошки, принимала горячее участие в разговоре и наблюдала за дорожкой к аптеке, а мы с жадностью впитывали сообщения товарищей.