Поле костей. Искусство ратных дел
Шрифт:
— А над чем работаете?
— Да скудоумствую над Декартом. Cogito ergo sum [5] и всякое такое. Хвалиться нечем. Стыдно и упоминать. Между прочим, читали вот это сочинение? Мне кажется, оно полезно в нашей нынешней профессии.
Он протянул мне свою книжку. Я взял ее, прочел на корешке: Servitude et Grandeur Militaire: Alfred de Vigny [6] .
— Я думал, Виньи только поэзией занимался: «Dieu! que le son du Cor est triste au fond des bois!..» [7]
5
Мыслю — следовательно, существую (лат.).
6
Альфред
7
«Боже! Как грустно рог звучит в лесной глуши!..» (франц.) — строка из стихотворения «Рог».
— Нет, он четырнадцать лет протрубил в армии. Дослужился до капитана, так что и у нас с вами есть надежда.
— В наполеоновских войнах участвовал?
— Виньи слишком поздно родился. Он не побывал в боях. Ему досталась самая что ни на есть гарнизонная нуда, слегка сдобренная гражданскими беспорядками. Знаете, когда приходится выстаивать в строю под кирпичами демонстрантов.
— Понятно.
— Гарнизонная служба в некоторых отношениях дает наилучшую возможность для изучения армейской жизни. Бои, сражения лишь запутали бы дело, ибо они слишком волнительны. В конечном счете именно волнительны, а не занимательны. Так вот, в этой книжке Виньи высказал то, что думал о воинской службе.
— К каким же он пришел выводам?
— Что солдат — человек жертвенный. Как бы монах, но не церкви, а войны. Разумеется, Виньи имел в виду профессиональные армии той эпохи. Однако он предвидел, что со временем вооруженные силы каждой страны отождествятся с нацией, подобно армиям античности.
— Это так. Когда здесь начнутся бомбежки, то ясно, что роль гражданских лиц окажется никак не менее опасной, чем солдатская.
— Конечно. Но и в этом случае Виньи сказал бы, что те, кто облачен в военную форму, пожертвовали большим — своей личностью; пошли на то, что он называет самоотрешеньем воина, его отречением от мысли и дела. Виньи говорит, что солдата венчает терновый венец и самый острый из шипов — пассивное повиновение.
— Сказано справедливо.
— Роль начальствующего видится ему как по существу искусственная, поскольку в армии необузданное рвение так же не к месту, как угрюмое безучастие. Пылким добровольцам приходится учиться уму-разуму не меньше, чем строптивым рекрутам.
Мне вспомнились ревностный Гуоткин и строптивый Сейс. Весьма резонный взгляд высказал Виньи… На наших двух скамьях теперь не спали только мы с Пеннистоном. Чистильщики пуговиц убрали свои принадлежности, надели мундиры и заклевали носом в лад с остальными. Интендант принялся храпеть. Вид у него был не особенно жертвенный и тем более не монашески-святой, хотя кто его знает. Вероятно, четырнадцать лет прослужив, Виньи разбирался в предмете.
— Тем не менее, — сказал я, — было бы неверно считать, как считает большинство, что армия по самой своей сути отличается от всех других сообществ. Воинская дисциплина и лестница рангов создают эту иллюзию отличия; но в армии такая же пестрота характеров, как и вне ее. Кто преуспевал в гражданской жизни, тот и в армии преуспеет.
— Конечно. Здесь и генералов встретишь слабовольных, и твердых волей рядовых.
— Возьмем хотя бы, как вы сами принудили вчера капитана передвинуть вещи.
Пеннистон засмеялся.
— А Виньи, пожалуй, склонен был бы романтизировать этого толстого жлоба, — сказал он, — но это между прочим. Виньи хоть и считал предсказанную им национальную армию уклонением и возвратом к древности, но согласился бы с вами, наверно. Он определенно сознавал, что в армии ничто не является безусловным — а повиновение приказу и подавно. Вот, к примеру, мне было велено ждать утреннего поезда, так как имеются жалобы на то, что военные переполняют поезда в выходные дни к ущербу для населения. Я навел справки, выяснил, что риск наказания невелик, и выехал вечером, сэкономив этим день.
— Иными словами, личность и в армии значима.
— Да, и в условиях, где — теоретически — исчезает индивидуальность, хотя сила воли сохраняет большую весомость.
— Что бы подумал Виньи о вашем неподчинении приказу?
— Я
бы в оправдание сказал, что не выбирал армию своей профессией, что мой проступок вызван отвращением к военной форме, барабанам, шагистике, строевым ритуалам — что я на войне новичок, недостойный дилетант.Затем мы оба задремали. Когда прибыли в Лондон, я простился с Пеннистоном — он ехал за город, домой, чтобы жить там до вызова на службу.
— Мы встретимся опять, возможно.
— Во всяком случае, давайте порешим встретиться опять, — сказал он. — Ведь мы согласились, что роль воли в таких вещах очень весома.
Помахав мне рукой, он исчез в вокзальной толчее. Среди всяких лондонских дел, которые надо было сделать за это короткое утро, мне вдруг стало припоминаться, где именно встретился я когда-то с Пеннистоном. Не на званом ли вечере у миссис Андриадис, на Хилл-стрит, лет десять-двенадцать назад? И я вспомнил. Пеннистон был тот молодой человек с орхидеей в петлице, с которым я завел под утро разговор. (Вот и в поезде мы вели с ним рассветную беседу.) Привез меня туда Стрингам. А Пеннистон сообщил, что дом принадлежит Дьюпортам. И что Боб Дьюпорт женился на Джин, сестре Питера Темплера. Именно Пеннистон в тот вечер — когда воцарился сумбур из-за ссоры между Милли Андриадис и Стрингамом — стал рассказывать Милли что-то скабрезное о принце Теодорихе и принце Уэльском, и она оттолкнула его от себя в кресло. К тому времени Пеннистон уже порядком выпил. Все это ушло в давнюю давность: принц Уэльский теперь — герцог Виндзорский; принц Теодорих — опора просоюзнических настроений в крае, которому грозит немецкое вторжение; мы с Пеннистоном — тридцатипятилетние вторые лейтенанты. Любопытно, что теперь поделывают Стрингам, миссис Андриадис и все прочие. Но размышлять об этом было некогда. Другие дела ждали. Я был в высшей степени рад, что вернулся в Англию хотя бы на месяц. С курсов будут отпускать на выходные, и я сумею, наверно, ездить к Фредерике Бадд, моей свояченице, в доме у которой живет сейчас и ждет ребенка Изабелла. Поток автомобилей в Лондоне иссяк, но улицы поражали все же глаз своей яркой столичностью (это было еще до блица); проститутки на Пикадилли казались ослепительными нимфами. Я знал теперь, что чувствовала Персефона, раз в год вырываясь из подземного мира… Навстречу мне по тротуару шел офицер-летчик неуставного вида; это был Барнби. Мы разом узнали друг друга.
— Я думал, ты служишь военным художником.
— Служил некоторое время, — сказал он. — Потом надоело, и сейчас я в летной части, занят маскировкой.
— Маскируешь аэродромы под тюдорианские усадьбы?
— В этом роде.
— Ну и как?
— Не жалуюсь. Раз нельзя писать картины так, как я того хочу, то камуфляж писать — самое лучшее дело.
— Я думал, военным художникам не чинят препон в выборе сюжетов.
— В определенном смысле это так, — ответил Барнби. — Но уж не знаю, предпочитаю почему-то маскировочное дело, пока идет война. Иногда меня берут в боевые вылеты.
Меня кольнула зависть. Я хоть и моложе Барнби на несколько лет, а ничем таким похвастать не могу. Странновато видеть его в форме: все тот же Барнби плотный, коренастый, точно по-прежнему на нем синий рабочий комбинезон художника.
— А ты где, Ник? — спросил он.
Я сказал ему, где я и что я.
— Не слишком увлекательно звучит.
— Не слишком.
— У меня новая подружка — замечательная, — сказал Барнби. (Как мало меняет война характер человека в этом отношении, подумалось мне.) — Ты надолго в Лондон? — продолжал он. — Хотелось бы рассказать о ней. У нее есть удивительная черта. Тебя это позабавит. Пообедаем сегодня вместе?
— Мне надо еще днем прибыть в Олдершотский лагерь. Я послан туда на курсы. А ты в Лондоне квартируешь?
— Нет, переночую только. Надо увидеться с одним человеком в министерстве авиации — насчет маскировочного оборудования. Как поживает Изабелла?
— Ожидает в скором времени ребенка.
— Передай ей сердечный привет. А как Толланды — ее братья?
— Джордж во Франции, с гвардейским батальоном. Он ведь числился в кадровом запасе; теперь капитан. Роберт всегда был фигура таинственная; он младшим капралом в полевой службе безопасности и, должно быть, скоро получит звание. Хьюго же не хочет производства в офицеры. Предпочитает служить канониром на южном побережье — теперь, кажется, уже бомбардиром. Говорит, что в офицерском клубе пришлось бы сталкиваться с отвратными типами.