Полное собрание сочинений в 10 томах. Том 4. Стихотворения. Поэмы (1918–1921)
Шрифт:
Автограф 1, вар. — РГАЛИ. Ф. 147 (Н. С. Гумилева). Оп. 1. Ед. хр. 5. Л. 19–20. Автограф 2, вар. — Собрание Лесмана.
Дат.: 29–30 декабря 1919 г. — по датировке М. Баскера (см.: Basker M. Nikolai Gumilev and Engineer Krestin // Rusistika. 1995. No 12. P. 12–21).
Перевод на англ. яз. («The Tram that Went Astray») — Modern Poems from Russia. London, 1942. P. 12–14; («The Runaway Tram-Car») — Lyrics from the Russian, privately printed. 1951. P. 71–73; («The Streetcar Gone Astray») — Russian Literature Triquarterly. 1 (1971). P. 12–13; («The Streetcar Gone Astray») — The Silver Age of Russian Culture: An Anthology. Ann Arbor, Michigan, 1975. P. 257–258; («The Tram that Went Astray») — Modern Poems from Russia. Westport, Connecticut, 1977. P. 12–14; («The Streetcar that Lost its Way») — Russian Poetry: The Modern Period. Iowa City, 1978. P. 69–71; («The Lost Tram») — SW. P. 105–106: («The Tram that Lost its Way») — PF. P. 177–79. Перевод на чешский яз. («Zbloudila tramvaj») — Honzik.
По словам Н. А. Оцупа, история возникновения этого ст-ния такова: ранним утром 30 декабря 1919 г. вместе с Гумилевым и несколькими знакомыми они возвращались с Петроградской стороны от инженера А. В. Крестина, в гостях у которого провели ночь: «Гумилев был очень оживлен, шутил, говорил о переселении душ, и вдруг посредине его фразы за нами послышался какой-то необычайный грохот и звон. Неожиданность была так велика, что мы все остановились. Неожиданнее всего было то, что эти странные звуки производил обыкновенный трамвай, неизвестно откуда и почему взявшийся в 5 часов утра на Каменноостровском проспекте. Мы не могли опомниться и повернулись лицом к трамваю, летевшему к нам и сиявшему электрическим светом на фоне светлевшего неба. Было что-то потрясшее нас всех в этом в сущности очень простом и прозаическом явлении. Оговорюсь, что в среде петербургских поэтов именно в это время было в моде настроение, которое можно бы назвать “мистикой будней”. Самые простые вещи хотелось видеть обновленными и загадочными и это не было искусственно придумано, а в чем-то действительно соответствовало внешней бедности и внутреннему богатству нашего тогдашнего существования.
Трамвай уже почти поравнялся с нами и чуть-чуть замедлил ход, приближаясь к мосту. В этот момент Гумилев издал какой-то воинственный крик и побежал наискосок и наперерез к трамваю. Мы увидели полы его развевающейся лапландской дохи, он успел сделать в воздухе какой-то прощальный знак рукой и с тем же грохотом и звоном таинственный трамвай мгновенно унес от нас Гумилева <...> “Я вдвойне благодарен Крестину, — говорил мне через день Гумилев <...> — за аванс и за то, что не засидись
— Не только поднялся вверх по лестнице, — говорил он, — но даже сразу через семь ступенек перемахнул.
— Почему семь? — удивилась я.
— Ну, вам-то следует знать, почему <...> Семь — число магическое, и мой “Трамвай” — магическое стихотворение» (Одоевцева И. В. На берегах Невы. М., 1938. С. 273). Ст-ние сразу становится своеобразным знаком нового направления в творческой эволюции поэта. Одоевцева приводит следующие его слова: «Да, я чувствую, в особенности после “Заблудившегося трамвая” и “Цыган”, что с акмеизмом покончено и я скоро, очень скоро, произнесу новое слово в поэзии...» (Одоевцева И. В. Так говорил Гумилев // Жизнь Николая Гумилева. С. 155). По поводу этого «нового слова» Н. А. Оцуп позже писал: «С формальной точки зрения ст-ние “Заблудившийся трамвай” является примером нового способа писать лирические стихотворения. Этот новый способ был открыт не самим Гумилевым, а более молодым акмеистом, который в 1913–1914 годах слушал в Коллеж де Франс лекции Анри Бергсона о “Сущности и бытии в философии Спинозы” (т. е. самого Н. А. Оцупа. — Ред.). Автор “Материи и памяти”, оказавший огромное влияние на два-три поколения поэтов разных стран, возбудил желание молодого русского поэта воспроизводить спонтанные видения такими, какими они остаются в памяти. Отсюда возник прием наложения планов, составивший основу целого ряда стихотворений, сочиненных молодым акмеистом. Глава школы, Гумилев, обращал большое внимание на усилия молодых своих коллег. Он поощрял ученика и сам стал писать стихотворения такого типа. Примером тому служит “Заблудившийся трамвай”» (Оцуп. С. 161).
Ранние отзывы на ст-ние немногочисленны и противоречивы. Так, один из рецензентов «Огненного столпа», отмечая в нем «стихотворения незабываемые» («Память», «Канцона вторая», «Шестое чувство»), сожалел о том, что в «сборник включены неудачный “Заблудившийся трамвай” и “Лес”» (Голлербах Э. Взмах. Стихи и поэмы. Н. Гумилев. Огненный столп // Вестник литературы. 1921. № 10. С. 9), тогда как другой отмечал, что ст-ние «пронизано» «молниями каких-то прозрений», что в нем «сознание поэта сливается с каким-то жившим до него “я” и с “я” будущим» (М. Н. Н. Гумилев. Огненный столп // Сарпабис. 1921. № 3. С. 12). С. Бобров иронизировал по поводу «трагизма и мистицизма» в творчестве недавнего «эстета»: «...тут русская цивилизация и механическая культура в русском изложении привели автора к трагедиям пушкинского размера, к компонентам “Капитанской дочки” и “Медного всадника”. “Заблудившийся трамвай” — и душевная паника нацело схватила заглядевшегося эстета. Существование иного мира устанавливается наверно: <цитируется 12-я строфа>. Отсюда немедля с быстротой маниакальных ассоциаций вырос весь трагизм уже напыщенного одиночества в Пустыне Мира, как бы она ни называлась официально: Сахара, красный Петроград, книгоиздательство “Петрополис” или как хотите. Зоологический сад с экзотикой львиных шкур, бродящих по диагонали крепкой клетки, совсем не зоологический сад, куда можно ходить развлекаться, да вообще никаких развлечений нет и отныне не будет. Поэт? — никаких поэтов!» (Бобров С. Н. Гумилев. «Огненный столп» // Красная новь. 1923. № 3 (7). С. 264). М. Шагинян также находила в ст-нии определенную перекличку с современным «петербургским» апокалипсисом: «Все печальнее стынут каналы, уже не слишком закованные гранитной набережной: гранит кое-где обрушился, выковырнут, валяются гранитные массы ограды Зимнего Дворца, сломаны решетки почти каждые сто шагов вдоль каналов, крепы расшатались, ползут мхи и травы, поедая камень, ползут влага и сырость, питая разрушителей. Болото пошевеливается и — неровен час — слижет весь город. Оттого поэты в Петербурге острее переживают чувство конца. И тем, кто обращен лицом в прошлое, и тем, кто глядит в будущее, — “конец” мерещится одним и тем же: распадом космоса, торжеством стихий над сбрасываемыми, непрочными, истлевшими формами. То вдруг обыкновенный петербургский трамвай, вырвавшись из трех измерений, пролетит в Индию, Грецию, Египет» (Шагинян М. Литературный дневник. М., 1923. С. 186–187). Отмечалась, впрочем, и абсолютная новизна ст-ния, выступающего «из привычного нам тона», выдающегося «и своей реальной фантастикой, и насыщенностью эмоциональной; динамика образов соединяется с движением душевно-музыкальным совсем причудливо и вне той «построенности», столь культивируемой, которая иногда внутренне связывает его (Гумилева. — Ред.). Эта-то зыбкость и представляется нам моментом какого-то существенного внутреннего сдвига, почему мы и отмечаем на первом плане это позднее стихотворение» (Верховский. С. 135).
Партийными критиками и литературоведами ст-ние было сразу включено в проскрипционные списки враждебной литературы: «Из послереволюционных его (Гумилева. — Ред.) стихотворений нужно особо выделить стихотворение “Заблудившийся трамвай”, особо интересное потому, что оно вскрывает ощущение русского фашиста, предчувствующего свою близкую гибель <...> “Трудно дышать и больно жить”, “навеки сердце угрюмо” — таковы предсмертные самоэпитафические признания Гумилева. Вождь акмеизма, враг пролетарской революции с начала и до конца, Гумилев закончил свою жизнь в 1921 г. как участник белогвардейского заговора, — и к этому времени его поэзия “цветущей поры” дала глубокую трещину. Он был побежден — в этом смысл такого психологического документа, как “Заблудившийся трамвай”» (Селивановский А. Очерки русской поэзии XX века: Глава вторая. Распад акмеизма // Литературная учеба. 1934. № 8. С. 28).
Все исследователи текста ст-ния единодушно признавали его символическую природу. Г. П. Струве считал, что это — «самое таинственное, самое визионерское, самое потустороннее и символическое стихотворение Гумилева» (Струве Г. П. Три судьбы // Новый журнал. 17 (1947). С. 202). Отметив, что в предшествующем творчестве поэта «предметность встала <...> на место мистики и символизма», Е. Шамурин затем констатировал: «Характерно, что в последний период своего творчества, в таких вещах, как “Заблудившийся трамвай”, “Пьяный дервиш”, “Шестое чувство”, он становится вновь близким к символизму» (см.: Ежов-Шамурин. С. XXVI). Эту мысль с точки зрения «вульгарного социологизма» развивал другой младший современник Гумилева: «“Заблудившийся трамвай” — явно символическое стихотворение, подытоживающее все гумилевское восприятие жизни после революции. Особенно характерно в нем все: и предвкушение собственной гибели, и ощущение гибели старой эпохи, и неожиданное “теургическое” — сказал бы я — “просветление”, и ощущение того, что конквистадорам разгромленного буржуазного ренессанса “трудно дышать и больно жить” в РСФСР <...> Гумилев на всех парах шел к символизму. Но на пути его встало новое препятствие: старые символисты, старая, казалось, разгромленная школа, выходящая на тот же идейный путь, по которому пошел Гумилев» (Саянов В. Очерки по истории русской поэзии XX века. Л., 1929. С. 81–82); любопытно, что по поводу упомянутого Саяновым стиха весьма схоже высказывалась, как записано в дневнике П. Лукницкого, Ахматова: «И этот трудный голос свидетельствует о болезни сердца, о сдавленности дыхания человека, сжатого жизнью, каким был Н. С. в последние годы» (Жизнь поэта. С. 258). Современный исследователь пишет: «...в стихотворениях “Огненного столпа” Гумилев как бы протянул руку отвергаемому им и теоретически обличаемому символизму. Поэт словно погружается в мистическую стихию, в его стихах вымысел причудливо переплетается с реальностью, поэтический образ становится многомерным, неоднозначным. Такие стихи, как “Шестое чувство”, <...> “Заблудившийся трамвай”, действительно знаменуют новую степень поэзии Гумилева, где он приближается к выражению того “несказанного”, о котором не раз говорил Блок» (Енишерлов В. Жизнь и стихи Николая Гумилева // СП (Тб). С. 12–13). Отмечая образ «бездны» как один из характернейших для поэзии символизма, О. Клинг обращает внимание на то, что начинается ст-ние вполне в «акмеистическом» духе — герой изображается в конкретике будничной городской среды. «И вдруг почва эта, говоря словами Андрея Белого эпохи его статей в “Весах”, оказалась утраченной, превратилась в бездну. Излюбленная символистами и переосмысленная последующим поэтическим поколением “бездна” появляется в новой строке: трамвай “заблудился в бездне времен...” Происходит трансформация, смешение “реального” мира <...> и пересоздание и превращение этого “реального” мира в мир иной... Появляется здесь и канонизированный символистами и <...> значимый для Гумилева образ сада, но это теперь и не душа поэта (слишком малая единица для вечности), и не библейский рай. Исаакий, “врезанный” в “вышине” “верной твердынею православья”, — тема особых размышлений и о вере Гумилева в христианские догматы, некое бытие-небытие, иное соединение мира этого и того» (Клинг О. Стилевое становление акмеизма: Н. Гумилев и символизм // Вопросы литературы. 1995. № 5. С. 125).
Соотношению «реального» и «иного», ирреального в ст-нии посвящен целый ряд работ. По словам Ахматовой, это соотношение — не что иное, как результат разработки поэтом приема «сдвижения планов» своего биографического времени. Увлеченный отмеченным приемом Гумилев строит это стихотворение иначе, чем аналогичное ему по «сгущению биографического элемента» ст-ние «Память». «Он делает попытку, неудачную с точки зрения А. А., но от этого нисколько не менее благородную <...> — отрешиться от пространства и времени — преодолеть их, сделать “несколько снимков на одну пластинку” (как говорит Оцуп в своей статье («О Гумилеве и классической поэзии» // Цех поэтов. Сборник 2–3. Берлин, 1922. — Ред.), говорит, несомненно, со слов самого Гумилева, о стихотворении “У цыган” — того же порядка)» (О Гумилеве: Из дневников Павла Лукницкого // Литературное обозрение. 1989. № 6. С. 88). Этот «прием наложения планов» производит, по словам Н. Оцупа, «желанный эффект только благодаря контрасту элементов чистой фантазии с самой наглядной действительностью. Вот почему рядом с “Индией Духа” Гумилев изображал вокзал, на котором можно купить билет, чтобы поехать в действительную Индию. Страшный торговец овощами продает отрубленные головы, но поэт подчеркивает, что ожидал видеть в лавке капусту и брюкву. Названия этих овощей, которые напоминают читателю мирные заботы домохозяек, тем сильнее выделяют жуткое значение товара, продаваемого фантастическим лавочником» (Оцуп. С. 162–163). Э. Сампсон акцентировал внимание на сновидческий, «кошмарный» характер ст-ния, в котором он увидел черты сюрреализма (Sampson E. D. In the Middle of the Journey of Life: Gumilev’s «Pillar of Fire» // Russian Literature Triquartely. Vol. 1. 1971. P. 290–293). В. Бетаки также называет «Заблудившийся трамвай» «полностью сюрреалистическим произведением»: «В нем все детали выписаны подробно, с почти фотографической четкостью, но в их сочетании (безумном, страшном, заключенном в пространство между соседними образами) в самом факте этих сочетаний угадывается некий особый смысл, некая символика <цит. ст. 13–20>. И срубленные головы в овощной лавке, “в ящике скользком на самом дне”, и екатерининский вельможа “с напудренной косой” — все отдельно вполне четкие детали. Но все вместе... Это, возможно, первое в мировом искусстве произведение, которое можно без натяжек назвать образцом сюрреализма как стиля видения и выражения» (Бетаки В. Избранник свободы: К 100-летию со дня рождения Н. С. Гумилева // Русская мысль. 1986. 11 апреля. С. 12).
Особый интерес исследователей вызывает символическая природа лейтмотива ст-ния — «движения трамвая». «“Заблудившийся трамвай” символизирует безумное,
роковое движение в “никуда”. И обставлено оно устрашающими деталями мирового царства. Но только его тесным сцеплением с чувственно-изменчивым человеческим существованием донесена трагедия личности» (Смирнова Л. «...Припомнить всю жестокую, милую жизнь...» // Изб (М). С. 28). По мысли И. Панкеева, в ст-нии выражено стремление «осознать свой... земной пока еще путь» в его «метафизической» глубине: «...мысль не может смириться с тем, что все кончено, завершено, тленно, и потому бьется над продолжением себя, пусть в иных формах» (Панкеев И. Посредине странствия земного // Изб 1990. С. 36). С другой стороны, для Е. Томпсон «Заблудившийся трамвай» — не сон в стихах, нуждающийся в истолковании какого-нибудь ученого-фрейдиста, а попытка историософского обобщения: ст-ние показывает как жизни «Машеньки» и ей подобных были попраны и уничтожены стремительным лётом русской тройки / трамвая. Политические победы России — ее петербургских императоров и императриц приносят смерть «Машенькам» и грусть лирическому герою ст-ния, который представляется заурядным (хоть и необыкновенно «понимающим») русским человеком, любящим Россию, но глубоко скорбящим о ней. Образы и структура ст-ния изображают победу «агрессивной, бессердечно-жестокой России над кроткой и святой Русью» (согласно главному тезису исследовательницы — две ипостаси «русской идеологии»), причем поэт проницательно различает реальную Россию от легендарной, национальную действительность от национального мифа. Безумное, бесцельное, уже безбожное стремление страны вперед как будто продолжится без остановки. (Thompson Ewa W. N. S. Gumilev and the Russian Ideology // Berkeley. P. 322–326). «Формально-поэтическое» обоснование этой же мысли находим в работе И. Смирнова, который выделял в тексте черты авангардного «катахрестического сознания, которые проявляются прежде всего в мотиве изолированности пространства, отмеченного действием “сбивающегося с пути”» (Смирнов И. Катахреза // Russian Literature. Vol. XIX. 1994. P. 58).Одна из наиболее своеобразных работ, посвященных непосредственно «Заблудившемуся трамваю», принадлежит И. Масинг-Делич. По ее мнению, ст-ние можно истолковать то ли как оккультное, «сонное» откровение, в котором память преодолевает забвение, то ли как развернутую метафору истинной, «кругообразной» сущности нашей действительности. В любом случае, ключом к скрытой организации ст-ния являются ст. 45–48, в которых обнаруживается характерное для романтиков-символистов дуалистическое противопоставление земного и небесного, realia и realiora. А если «там» представляет собой мир «света» и «свободы», то земная действительность представляет собой «темноту» и «плен»: земное существование, в условиях которого любовь и грусть семантически слиты, обычно не осознается как явное тюремное заключение лишь потому, что человек пленен не в пространстве, а во времени. Основная суть ст-ния, считает исследовательница, состоит в том, что жить на земле означает быть прикованным к колесу Кармы, которое перевозит человека из жизни в смерть и из смерти в жизнь. Опыт перевоплощений открывает поэту глаза на то, что земля — тюрьма, где нет ни постоянства, ни изменения. В технологической эре Гумилева трамвай, а не колесо является средством трансмиграции душ из настоящего в будущее; а трамвай, который заблудился в бездне времен, открывает поэту обычно неуловимую для живого человека спиральную структуру времени, в результате которой индивидуальные жизни и исторические события, хоть и кажущиеся уникальными, остаются по существу одними и теми же в течение их многократных повторений по длительному циклу перевоплощений. Персонажи ст-ния (поэт, Машенька) соответственно изображаются то живыми, то мертвыми. В первых строках ст-ния, поэт (лирическое «я») — мертв (поэтому его окружение «незнакомо»: при «жизнях» он приобретает точные географические знания). В промежутке между воплощениями он загадочным образом садится на летящий на него трамвай, который все быстрее уносит его душу «не в ту сторону» — не в будущую жизнь, а вниз по спирали времени, в предыдущие существования. Революция в ст. 25–32 — французская, но отчасти и большевистская («закон» перевоплощений таков, что все революции по существу одна и та же, во всех пространствах и временах). Она также и «русский бунт, бессмысленный и беспощадный» (первая в сложном ряду пушкинских реминисценций, связывающих опыты жизни и смерти героя с судьбой Гринева из «Капитанской Дочки» и Евгения из «Медного всадника»). К ст. 45–48 поэт уже пережил свою третью смерть (казнь) и разлуку с Машенькой. «Поняв» теперь дурную кругообразность земного времени-пространства (повторяющуюся цепь несбыточных мечтаний и разбитых надежд), он отрешается от желания нового воплощения, и сразу ощущает облегчение-просвещение. Покинув трамвай, он возвращается в свою последнюю (до смерти первых строк ст-ния) жизнь при Неве — и горестно предвкушает свою скорую, политически-окрашенную гибель. Как «Гринев», он узнал оба полюса истории — народный бунт и царский абсолютизм. Но хотя он знает, что «железная перчатка» последнего тоже неминуемо требует своих индивидуальных жертв (Евгений, Параша), «все же» он находит монархический порядок предпочтительнее анархии. Подобно «контр-революционному» Гриневу, поэт в конце ст-ния поэтому готов пожертвовать собой во имя порядка, но исполняет свой долг с разочарованием Евгения, потерявшего веру в справедливость неба (см.: Masing-Delic Irene. The Time-Space Structure and Allusion Pattern of Gumilev’s «Zabludivshiisia tramvai» // Essays in Poetics. Vol. 7. № 1. 1982. P. 62–83). Автор другого специального исследования, Е. Русинко, также подходит к анализу ст-ния преимущественно с точки зрения «структуры времени»; однако для Русинко нехронологическая прерывистость временной (и пространственной) организации ст-ния опирается, хотя и не совсем систематически, на философию А. Бергсона (на которого сослался Гумилев, между прочим, в известном лондонском интервью 1917 г.). Бергсон, как объясняет Русинко, «рассматривает проблему времени и пространства психологически, путем анализа множества психических состояний». Хронологически-последовательная сегментация личного сознания в таком ст-нии, как «Память», представляет собой то, что Бергсон называл «развертыванием времени в пространстве». Но это, по мнению философа, — искажение истинной внутренней действительности. В «не-научном», «не-пространственном», внутреннем времени человеческого «я» («чистой длительности» — la duree) прошлое, настоящее и будущее неразделимо сосуществуют; а внутренняя жизнь, постоянно меняющаяся в беспрерывном течении мыслей, ощущений и чувственных восприятий, состоит из не-дискретного множества разновременных, но сосуществующих, взаимно-пересекающихся психических состояний. Ее целостность может быть постигнута с помощью памяти: подчеркнуто творческая способность припоминать множество гетерогенных элементов внутренней жизни может выявить связную, интегрированную структуру человеческого «я», не доступную индивидууму в его непосредственном, эмпирическом опыте жизни. Идеи Бергсона, по мнению Русинко, служат «нелитературным подтекстом» ст-ния, тематическим лейтмотивом которого является «динамическое пересечение прошлого, настоящего и будущего в ретроспективном самоанализе» лирического героя. Трамвай при этом предоставляет ему способ передвижения из пространственно-временной последовательности в «чистую длительность». Переходя к детальному разбору некоторых аспектов ст-ния, Русинко акцентирует внимание на соответствиях с маршрутом реально существующего петербургского трамвая (№ 7), и на ахматовском литературно-биографическом фоне к изображению «Машеньки» (Rusinko E. Lost in Space and Time: Gumilev’s «Zabludivshijsja Tramvaj» // Slavic and East European Journal. 26 (1982). P. 383–402).
В современных работах очень распространены трактовки «автобиографизма» «Заблудившегося трамвая» и определение достоверности более мелких «объектов», входящих в образную структуру ст-ния. Именно как автобиографическое по преимуществу, «больше даже, чем все другие» ст-ния Гумилева, определяла «Трамвай» Ахматова; в частности, по ее утверждению, «дом в три окна и серый газон» — «это дом Шухардиной, единственный дом в его биографии, к которому он относился как к живому человеку, как к другу и о котором сам вспоминал и говорил А<нне> А<ндревне>» (О Гумилеве. Из дневников Павла Лукницкого // Литературное обозрение. 1989. № 6. С. 88). Развернутую концепцию «биографического времени» как сюжетообразующей основы ст-ния дает Ю. Кроль: «Сначала он (Гумилев. — Ред.) увидел Сену (лето 1906 года), затем Нил (октябрь 1908 года), а в конце концов оказался на Неве; значит, во время путешествия в прошлое поэт должен переезжать эти реки в обратном порядке». В биографическом плане рассматривает автор и образ героини, восходящий, скорее всего, к литературному персонажу (Маша Миронова из «Капитанской дочки»), но наделенный в то же время «приметами вполне реального лица» — Ахматовой. В доказательство последнего утверждения приводится факт использования стиха «А в переулке забор дощатый...» в качестве эпиграфа, взятого Ахматовой к «Царскосельской оде». Ю. Кроль также отмечает, что строки Гумилева «Где же теперь твой голос и тело, / Может ли быть, что ты умерла!» являются реминисценцией из ст-ния Ахматовой «Умирая, томлюсь о бессмертьи» (1912) (ср.: «Смертный час, наклонясь, напоит / Прозрачною сулемой. / А люди придут, зароют / Мое тело и голос мой»). Эти факты, обобщает исследователь, «заставляют предположить, что история Машеньки и ее жениха была использована Н. С. Гумилевым лишь как метафора его отношений с А. А. Ахматовой, как символ утра их любви и наметившегося примерно десятилетие спустя разрыва...» В связи с этим автор объясняет и топонимику трамвайного маршрута: «Движение трамвая по мостам “сшивает” не только пространство, но и время. Переехав через три моста, “заблудившийся трамвай” преодолевает период почти в 15 лет, с 1921 по 1906 г., он оказывается теперь в Царском Селе, сперва у вокзала, а затем, переехав зеленную, достигает дома на углу Широкой ул. и Безымянного пер., где жили «Машенька» в XVIII веке и А. А. Ахматова в пору своего юношеского знакомства с Н. С. Гумилевым, в 1904–1905 годах; после этого трамвай возвращается в Петроград и подъезжает через Дворцовый (может быть, Николаевский) мост к Медному всаднику и Исаакиевскому собору (снова 1921 год)» (Кроль Ю. Об одном необычном трамвайном маршруте: («Заблудившийся трамвай» Н. С. Гумилева) // Русская литература. 1990. № 1. С. 214). Впрочем, основываясь на точной датировке ст-ния, установленной М. Баскером (см. выше), Ю. Зобнин считает прототипом героини не Ахматову, а М. А. Кузьмину-Караваеву, поскольку этот день являлся годовщиной ее смерти — 29 декабря 1911 г. (см.: Зобнин Ю. Мария Александровна Кузьмина-Караваева — прототип героини «Заблудившегося трамвая» // Гумилевские чтения. Материалы международной конференции филологов-славистов. 15–17 апреля 1996 г. СПб., 1996. С. 279–280). Ю. Зобнин подверг критике и всю «расшифровку» ст-ния, предложенную Ю. Кролем — времени «биографическому», связанному с реальными образами-эмблемами того или иного периода жизни поэта (Нил, Сена, Нева, дом Шухардиной и т. п.). Ю. Зобнин противопоставляет картину духовного пути поэта, отразившуюся в его творчестве и символически представленную в «Трамвае» системой автореминисценций, отсылающих читателя к произведениям разных лет. По мнению Ю. Зобнина, это — история «духовного падения» и «духовного восстания», история возвращения к христианским духовным ценностям, которым Гумилев изменил во время юношеского увлечения «декадентством». Картина «духовных блужданий» героя оказывается, в таком случае, подобна истории героя «Божественной комедии» Данте, также «заблудившегося в сумрачном лесу» греха и спасенного любовью Беатриче. История любви героя трактуется Ю. Зобниным как продолжение европейской традиции «мистериального» романа, героиней которого являлась, как правило, умершая возлюбленная, и потому прототипом ее может быть только роман между Гумилевым и М. А. Кузьминой-Караваевой. Ю. Зобнин обращает внимание также и на наличие в тексте ст-ния реминисценций из ст-ний Г. Р Державина, обращенных к Е. Я. Державиной-Бастидон, также обращенных к традиции «мистериального романа» (см.: Зобнин Ю. «Заблудившийся трамвай» Н. С. Гумилева: (К вопросу о дешифровке текста) // Русская литература. 1993. № 4. С. 176–192). Ту же трактовку ст-ния как картину «духовного странствия», родственного «Божественной комедии» предлагает и П. Спиваковский. По его мнению, в ст-нии рассказана история «возвращения» поэта «от эзотерических красивостей и экзотики в Россию». Первые — эмблематизируются в тексте образом «Индии Духа», вторая — «миром Машеньки», который оказывается и «миром православия». Эта антитеза накладывается в работе П. Спиваковского на историко-литературную антитезу символизма и акмеизма. Впрочем, данная антитеза, как отвечает исследователь, не разрешена героем стихотворения — пленника символистской «мистической клетки» — до конца, и поэтому ст-ние обладает «драматически безысходным финалом» (Спиваковский П. «Индия Духа» и Машенька: «Заблудившийся трамвай» Н. С. Гумилева как символистско-акмеистическое видение // Вопросы литературы. 1997. № 5. С. 39–54). А по мнению Е. Сливкина, ссылающегося на французские газетные репортажи о публичных казнях начала века, трамвай вполне мог быть осмыслен европейцем этих лет «отнюдь не способом передвижения, а весьма необычной конструкцией гильотины» — не «машиной времени», а «машиной смерти». К тому же «все загадки времени и пространства» как будто бы разрешаются, если рассмотреть ст-ние как последовательное метафорическое описание процесса обезглавливания лирического героя гильотиной и той действительности, которая созерцается его уже отрезанной головой (см.: Slivkin Y. The Last Stop of the Death Machine: An Attempt at a Rational Reading of “The Runaway Streetcar” by N. Gumilev // Slavic and East European Journal. 43 (1999). P. 140, 151).