Полоса отчуждения
Шрифт:
– Считайте, якорь я уже бросил.
Его никогда не упрашивали продолжить застолье. Когда же он уходил, то говорил: «Надо на своих кнехтах доковылять».
В «Леспромхозе» уже знали, что «кнехты» – это какие-то чальные причиндалы, и пытались ввести это слово в общее употребление. Но оно к лицу было только Доронину.
Про Ивана ходил треп, что на службе, только не в Севастополе, а где-то на Кавказе, то ли в Поти или Батуми, он в одной драке, когда на него напала шайка, повыбивал с полсотни зубов.
А так он был человек смирный. Сговорчивый. Но уважал во всем порядок, подчеркивая, что он морской.
Когда расходились после ужина, Доронин
– Ты тут Максима не обижай. Как захмуреет, так посветли.
– Непременно посветлю! – изнемогала она от хохота.
Короче, к третьему дню квартиру стало не узнать.
Тут-то Максим и привез на ее смотрины жену.
Она чуть в обморок не упала от восторга.
– Вот это да! – сказала. – Нам бы так никогда не отмастеровать.
Иван довольно улыбался.
Явно ему нравилось, когда хвалят его за скурпулезно-мускурную работу. На этот раз факт восторга Вера с Иваном запили пивом, и Максим повез их по тем местам, которые так притягивают иноселенцев.
3
– Знаешь: хороший левак укрепляет брак!
Федор хохочет.
– За абсурдный пейзаж ты полжизни отдашь, – еще вдобавок продекламировал он.
– Что такой веселый? – спросил Максим.
И Федор опять отстиховался:
Надоело носить в себе червоточинуИ потому и прибег к головоморочению.Он еще всхребнулся, потом сказал:
– Муж Лены в командировку уезжает, – и уточнил: – в длительную.
– Уж не разводом ли она зовется? – простодушно, но поинтересовался Максим, привыкший к телячьему восторгу друга.
Елене же Миновне, на его взгляд, Федор давно надоел, как овощ, о котором не хочется упоминать.
Наверно, и ему бы осточертела его легковесность, что ли.
Кажется, он никогда не бывает сосредоточенным, а тем более деловым. За рулем, если есть с кем, безудержно болтает. А в одиночестве, фальшивя, поет.
Конечно, свои песни.
Правда, однажды Максим все же застал его озабоченным.
Причем перед приемником.
Там жила песня.
Была она о несчастном, почти потерянном поэте, который в ресторане встретил женщину своей мечты.
Только она была с другим.
И его придыхальное:
Ах, какая женщина,Какая женщина,Мне б такую.– Самая гениальная песня нашего века! – сказал Федор. Столько в ней жизненной правды и душевной экспрессии!
Он помолчал и добавил:
– И автор наверняка не знает, что создал шедевр. Он писал, как все мы, по наитию.
И он прочел откровенно свое:
Ты бабочкой впорхнулаВ мою судьбу.Но вот душа уснулаВороной на дубу.И как не пробудитьсяВороне ото сна,Так мне уж не влюбиться,Хоть душу жжет весна.Ты бабочкой витаешь,А я дремлю.Но ты-то точно знаешь,Что я тебя люблю.– Ну как? – спросил он.
– Бабочку
жалко, – ответил Максим. И пояснил почему: – Не туда залетела.И Федор тут же подхватил:
Ты зачем оголтелоНе туда залетела?Он еще какое-то время поштурмовал мотив, потом махнул рукой.
– А песня про женщину – это прямо про Елену.
И вдруг Максим спросил даже для себя неожиданное:
– А ты не боишься ей надоесть? Ведь у Пушкина где-то сказано: «Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей».
– И тем ее там как-то губим средь обольстительных сетей, – подхватил Федор и вдруг уставился на Максима как на невидаль: – А ты. старик, делаешь успехи.
4
Едва сел, сразу заговорил:
– Я – дворник. И хоть дворую, но не ворую. Но деньги есть. Мне бы не на таких разъезжать, да приспичило. Сына женю. А сейчас, говорят, к невесте на трамвайчике не поедешь, за дурака посчитают.
– А знают там, – Максим машет в неопределенном направлении, – что свою драгоценность за сына дворника отдают?
– Как не знать? Знают. Только он у меня инженер. И должностишка у него на два порядка повыше, чем у рядового.
Он помолчал, потом улыбкой тронул только одни глаза.
– Смех был. Поехал я в Москву в институт его устраивать. Захожу в ихний алтарь, где святые одни вперемежку с архангелами и простыми ангелами. «С чем пожаловали?» – спрашивают. А я им отвечаю: «С трудовым энтузиазмом». Один из них, по виду въедливый такой старикан, вопрошает: «Кто вы?». Я картуз перед ими ломлю и говорю: «Дворник-притворник». – «И кем же вы притворяетесь?» – тот же продуманный вопрос выширнул. Отвечаю: «Министром». Они – чуть ли не в один голос: «Ну и что же?». И я им тут же пояснительный текст кидаю: «Порожний я, как барабан, на котором в семнадцатом «Боже, царя храни» последний раз отыграли». – «Об чем вы?» – вопрошают. Притворяются, что не поняли, а морды лежалыми кожами сделали. А у одного, что с въедливым стариканом восседал, у, видать, самого главного, вдруг подбородок как затрясется, и слеза возле носа означилась. Говорит: «И за меня отец просил. В лаптях, помнится, был, в рубахе наизнанку вывернутой, чтобы если били бы – так его. Все равно не приняли».
Я задом стал искать двери.
А тот, главный, спрашивает: «Как фамилия?». Отвечаю: «Дикаревы мы». А он мне: «Дикари мы с тобой. Я уже нынче гляну на такого вот верноподданного науки, – кивнул он на одного из архангелов, – и чую все еще на ногах свои лапти».
Словом, вышел я и думаю: не принюхался, а, наверно, хваченный тот дед. Хотя Васька, сын мой, говорил, что Державинов тоже слезьми умывался, когда фамилию Пушкин услыхал. Можа, старичок в моем сынке тоже какого-нибудь знатока разглядел. Они, ученые, по этой части зоркие.
– Приняли? – спросил Максим.
– Конечно, иначе мы бы с тобой в этот дом и дороги не знали.
Дом действительно был престижный. На набережной. Это вокруг него демонстранты уж года два как белью губы метят.
– Вон те, что с краю, – сказал седок, – аккурат сваты выстроились. Но мы сейчас комедь разыграем.
Он вышел из машины и, неизвестно к кому обращаясь, начал:
– По газонам, стервецы, присучились ездить! Раньше даже не ходили, хучь у тебя во лбу три звезды Геройских вперемешку с другими знатными орденами, а, смотри, какие колеищи тут понаделали!