Полоса точного приземления
Шрифт:
– Не единственное доказательство, - резко добавил Федько.
– Александр Филиппович - честный человек. Темнить не стал бы.
– Ну, это как раз доказательство довольно такое… - Член комиссии, выдвигавший гипотезу о возможных ошибочных действиях летчика, пошевелил в воздухе пальцами, что должно было обозначать шаткость доводов Федько.
– Когда припирает, уж с кем-кем, а со своей совестью человек всегда как-нибудь договорится… Но хорошо, пусть слив пошел самопроизвольно. Возникает тогда другой вопрос: как летчик этого не заметил? Увидел бы он сразу, что стрелка керосиномера ползет быстрее обычного, прекратил бы площадку, повернул бы сразу к аэродрому…
– Это когда же заметил?
– ядовито вежливо осведомился Литвинов.
– Во время площадки?
Вопрос о вине Аскольдова отпал.
Правда, одновременно всплыл другой вопрос: о причине самопроизвольного слива топлива. Этим тоже, пока докопались, занимались не день и не два. Но в конце концов, разумеется, докопались.
Генеральный конструктор, которому ежедневно докладывали о ходе работы аварийной комиссии, был доволен. Хуже нет, чем авария по неустановленной причине! Но все же счел нужным проворчать:
– Уж, конечно, наши хваленые асы за дружка горой! Ладно, на сей раз совпало. А вообще-то, чтобы объективно подойти, это не по их части.
Федько, когда ему передали реплику Генерального (любители переноса информации имеются в изобилии в любом коллективе), пожал плечами:
– Объективно!.. У прокурора своя объективность, у адвоката своя.
– Ага! Значит, признаете: вели себя, как адвокаты!
– поддразнил Степана Николаевича оказавшийся при этом разговоре в комнате летчиков руководитель полетов Парусов.
– Прокуроров там без нас хватало.
Глава 6
Низкая осенняя облачность с дождями, изредка перемежавшаяся одним-двумя днями хорошей погоды, перешла в низкую облачность с мокрым снегом, уже ничем не перемежавшуюся. В мало-мальски густом снеге «Окно» вело себя почти так же, как в плотной облачности - электронная отметка искажалась, гримасничала и плавала, плавала, плавала…
Марат продолжал попытки приноровиться к этому противному явлению, приспособиться к нему. Но сам в такую возможность уже мало верил. Летал с необычным для себя равнодушием: «Пустой номер…» Хотя к одному из составляющих элементов этого номера - выкручиванию энергичной змейкой у самой земли к оказавшейся где-то в стороне посадочной полосе - привык и даже внутренне перестал считать эту операцию «цирком».
На очередном послеполетном разборе в мастерской - они стали очень короткими, эти разборы: ничего нового полеты уже давно не приносили - Маслов насупился и вдруг обратился к Литвинову:
– А может быть, Марат Семенович, тут дело не техническое, а, так сказать, психологическое? Отвлекают мысли о том, что… ну, в общем, что страшновато получается. От этого и точность снижается… Не то чтобы мандраже, но что-то в таком роде… А?
– Вы что, Григорий Анатольевич!
– вскипел Федя Гренков.
– Кому вы это говорите! Сказать Литвинову, что он боится! Литвинову! Да знаете ли вы…
– Постойте, Федя, - сказал Литвинов.
– Не кипятитесь. Каждому нормальному человеку бывает страшно, если обстоятельства складываются по-страшному. Бывало и мне… Но только в данном случае вы, Григорий Анатольевич, ошибаетесь. Видите ли, выйти на полосу точно или с небольшой ошибкой - это ведь гораздо безопаснее, чем выйти в стороне и в последний момент, когда высоты уже нет, выворачиваться наизнанку… Так что соображения собственной безопасности тут как раз к тому и толкают, чтобы как можно раньше и точнее понять, что там ваша отметка показывает. Всем бы приятнее, и риску, раз уж вы о нем заговорили, меньше…
Гренков еще некоторое
время повозмущался и постепенно затих. А Литвинов подумал: «Неважные у нас все-таки дела, если пошли в ход такие гипотезы…» На Маслова обиделся. Хотя постарался виду не подать… В течение многих лет Марат привык, что его только хвалили. Привык быть «любимым сыном» общества. И уж тем более не выслушивать подозрений в малодушии!..А тут…
Несколько дней спустя Литвинову позвонил Вавилов. Позвонил не на аэродром, а вечером, домой - видимо, желая придать всему последующему неофициальный, доверительный характер.
– Заезжайте ко мне в КБ, Марат Семенович. Есть желание поговорить… Нет, отменять ничего не нужно…
Можно и попозже. Я в восемнадцать ноль-ноль с работы не ухожу… Очень хорошо. Значит, завтра, как отлетаетесь, приезжайте. Буду ждать.
И вот Литвинов сидит в кабинете Вавилова. За окном сумерки. Уютно светит настольная лампа под зеленым абажуром.
– Чай или кофе?
– Пожалуйста, если можно, чай… Вавилов немного помолчал и сказал:
– Мы в трудном положении, Марат Семенович. Еще помолчал и повторил:
– В очень трудном… Сейчас ясно, что некоторая нестабильность отметки…
– Виктор Аркадьевич! Побойтесь бога!
– не смог удержаться Литвинов.
– Нестабильность! Да это вообще нельзя назвать отметкой!.. Вы меня простите, но, я вижу, вы тоже этой склонностью заразились - всякие неприятные вещи называть поделикатнее. Это от спортивных комментаторов пошло. Но с ними хоть беда невелика: люди научились переводить с их языка. Скажет комментатор: «Спортсмену изменили нервы», и вы понимаете: значит, съездил кому-то по физиономии. А если «игрок нарушил спортивный режим», это надо понимать: напился, как свинья. И у нас в авиации эта деликатность привилась. Вместо слова «вибрация» - если она хоть капельку поменьше разрушающей - изобрели псевдоним: зуд. Или для помпажа - опять-таки, если от него двигатель, спасибо ему, не развалился, - совсем уж небывалое слово придумали: бубнение… В том смысле, что, мол, бубнит что-то в двигателе… Так и ваша нестабильность.
Вавилов выслушал это отступление от начатого разговора с явным нетерпением. Но Литвинова не перебивал. И лишь дождавшись конца тирады своего собеседника, продолжил:
– Хорошо. Не будем спорить о словах… Мы надеялись, что справимся с отметкой быстро, общеизвестными способами. Но пока эти общеизвестные что-то слабо помогают… Дефекты в станции искать бессмысленно. Их нет. А что же есть? Есть… Как бы это сказать поточнее… Есть особенности работы станции как технического устройства. Специфика, если хотите… С ней бороться - дело совсем иного масштаба… Мы, конечно, поиски продолжаем. Расширяем, так сказать, фронт наступления. И результаты, сомнений нет, получим… Но сказать точно, когда это будет, сами понимаете… А сроки между тем поджимают. Станция нужна. Ее ждут… Уже на выходе транспортная машина, между прочим, - ваша машина, на которую наша станция пойдет. Должна пойти. А сейчас все дело в сроках! Что придет раньше: готовность станции к установке на самолет или готовность самолета принять станцию…
– Но чем я-то могу тут помочь?
– спросил Литвинов.
– Можете! Постарайтесь хоть как-то приноровиться к поведению отметки. Останавливать испытания нельзя! У нас теперь уже не недели, а дни на счету! Постарайтесь! Это очень нужно.
Первое, что едва не соскочило с языка Литвинова в ответ на слова Главного конструктора, было безответственное: «Постараюсь». Такой ответ его в конечном счете ни к чему не обязывал - постараюсь, мол, а что уж получится, там видно будет. Но от такого ответа Марат удержался. К Вавилову он относился с уважением и симпатией. Производила впечатление и сама непривычная для всех, знавших Главного конструктора, просительная интонация, в которой тот повел этот нелегкий разговор. Да и профессиональная этика кадрового испытателя не позволяла Литвинову кривить душой. И он не покривил. Хотя и облек свой ответ в ту самую обтекаемо-мягкую форму, о которой сам только что отзывался столь едко.