Полоса точного приземления
Шрифт:
– Но, дорогой мой, ведь увидели, когда уж разгорелось, - терпеливо настаивал Белосельский.
– А по сигнализатору пораньше спохватились бы.
– На сколько? На пять секунд? На десять? На двадцать?
– Не знаю. Думаю, побольше… А если и на двадцать или на десять,, то пожар - это пожар: каждая секунда дорого стоит.
И все-таки поговорка о победителях, которых не судят, видимо, оставалась в силе. Кедрова умеренно пожурили на летном разборе, а дальше, чем в более высокие сферы, со ступеньки на ступеньку, переходило обсуждение происшествия, тем в более благоприятных для Кедрова тонах оно протекало. В самом деле: люди целы и невредимы, самолет посажен без царапинки, сам объект испытания - форсированный двигатель, на который возлагались большие надежды, - оказывается, ни в малейшей степени не скомпрометирован. Чего же
Но сразу после разбора официального последовал еще один, на сей раз неофициальный. «Гамбургский счет» - называл его Белосельский. Иногда этот разбор бывал и пожестче официального. Особенно если герой дня не проявлял должного понимания того, что ему пришлось выслушать. Так было и на сей раз. Нет, вслух Кедров ни словом не возражал, но выражение его лица!..
Первым прокомментировал выражение его лица Аскольдов:
– Ты, похоже, на нас облокотился…
– Зачем!.. Но, извините, Александр Филиппович, машина-то у меня цела, - спокойно ответил Кедров.
Сказано это было с упором на «у меня». Аскольдов потемнел лицом.
– Ниже пояса, - тоном спортивного комментатора констатировал Нароков.
– Так не надо, - веско сказал Федько.
– Не надо так!
– Видите ли, мой молодой друг!
– обратился к Кедрову на «вы» (признак тревожный!) Белосельский.
– Видите ли, тут ведь дело в принципе, а не только в том, цела машина или не цела. Вы смотрели фильм «Процесс о трех миллионах»? Хотя, что я спрашиваю! Вас же на свете не было… Прекрасный фильм. С Кторовым, с Ильинским. Постановка Протазанова… Так вот, там в конце картины Ильинский говорит воришке, который у него перчатки спереть норовил: «Важны не перчатки. Важен священный принцип собственности!» Поняли? Принцип!
– Нет, Алексаныч. Ильинский в конце фильма это только повторяет, - уточнил Нароков.
– А в начале, когда Ильинский… То есть вор Тапиока, которого Ильинский играет, сам у какого-то буржуя перчатки вытащил, вот тогда этот буржуй ему и говорит, про принцип. А Тапиока потом…
Белосельский не стал возвращать разговор к исходной теме. Все, что он хотел сказать, было сказано. Имеющий уши да слышит.
Глава 7
Решено было, что летчиков, назначенных в облет «Окна», Литвинов сначала провезет в носовой, штурманской кабине, до сего момента прочно оккупированной Федей Гренковым. Там, на втором, дублирующем, экране, можно было увидеть в точности то же самое, что на экране летчика.
А после такого ознакомления каждый из участников облета пересядет за штурвал, в положенную ему по штату пилотскую кабину и, оставив Литвинова на земле, далее будет действовать самостоятельно.
Первым в ознакомительный облет пошел Белосельский.
Устраиваясь в носовой кабине, он ворчал: вот, мол, дожил - не сам летит, а возить его будут! Катать! И вообще: что это за кабина, в которой нет ни ручки, ни штурвала, ни педалей!… Ворчание это было адресовано в основном публике, в данный момент представленной Лоскутовым и Гренковым. Свои вариации Белосельский исполнял чисто механически, голова его в это время была занята другим. Он осматривался в кабине - хотя и действительно бесштурвальной, но достаточно насыщенной всяким другим оборудованием, мысленно выделял из этого оборудования то, что относилось к «Окну», проигрывал свои действия в предстоящем полете («Вот общий тумблер питания… Центровка отметки… Регулировка яркости…»)
И вот Литвинов с Белосельским выруливают на старт. Аэродром уже покрыт снегом. Расчищены только взлетно-посадочная и рулежные полосы да приангарная площадка. На одной из полос, при сегодняшнем направлении ветра бездействующей, работает могучий снегоочиститель; он всасывает в себя снег и широким белым веером отбрасывает его в сторону, за пределы бетонки…
Летом аэродром
с воздуха - это светло-серый, почти белый косой крест взлетно-посадочных полос на зеленом фоне. А зимой тот же крест кажется темно-серым - по контрасту с белизной поля, на котором он лежит. Но то - с воздуха. А пока Литвинов и Белосельский еще только рулят на старт. Ветер дует поперек рулежной полосы, и по ней, будто струйками, метет легкий снежок. Холодные кабины, в которые летчики усаживались четверть часа назад, быстро прогреваются - от компрессоров двигателей идет теплый воздух. Великое дело - рабочий комфорт! Действительно рабочий: когда тепло, обретают подвижность пальцы в тонких перчатках (толстые не годятся: сунешься к одной кнопке, а ткнешь заодно соседнюю!), исчезает скованность замерзших рук и ног. Даже стрелки приборов будто оживают. Была, видно, своя правда в словах одного из знаменитых полярных исследователей, кажется, Амундсена, что человек может привыкнуть ко всему, кроме холода…Литвинов вспомнил открытые кабины самолетов, уже сходивших со сцены, но все же еще существовавших, когда он начинал свою жизнь в авиации. Утомительно тяжелые меховые комбинезоны. Унты из собачьего меха. Кожаный шлем и теплый подшлемник под ним. Маска на лице. Огромные - и все же ограничивающие поле обзора - летные очки; их резинка противно давит на затылок, но ослабить ее нельзя, чуть-чуть высунешься из-за козырька кабины - и плотный, очень вещественный поток встречного воздуха мгновенно сорвет очки. Спеленутый всем этим одеянием, летчик каждое движение рукой или ногой делал, преодолевая сопротивление собственного туалета…
А когда приходилось облачаться подобным образом летом, при полетах на большие высоты (восемь, девять, десять километров представлялись в то время большими высотами), на земле, пока усядешься в самолет, семь потов сойдет. И пока первые две-три тысячи метров наберешь, вся спина - в липком поту. На больших высотах это ощущение сменялось другим, вряд ли более приятным: влага на спине становилась холодной. А после выполнения задания, на снижении, те же очаровательные ощущения повторялись в обратном порядке… Оборотная сторона романтики!.. Впрочем, такие категории, как романтичность и ее менее возвышенные собратья - престижность и даже модность профессии, - весьма нестабильны. В последнем авиаторы имели возможность убедиться уже довольно давно. Вслед за ними - физики. Потом - биологи. Кто на очереди? Международники? Или, может быть, космонавты?..
…Подрулив к взлетной полосе, Литвинов запросил командный пункт:
– Затон. Я - ноль-четвертый. Прошу на полосу.
– Ноль-четвертый, подождите. Заходит ноль-семнадцатый… - ответил руководитель полетов и тут же для верности, ибо непринятая команда в подобной ситуации может обернуться большой бедой - история авиации знает случаи, когда садящийся самолет налетал на рулящего, со всеми вытекающими отсюда печальными последствиями, - добавил: - Как поняли, четвертый?
– Затон, четвертый понял. На 1юлосу запрещается. Жду разрешения…
– Ноль-четвертый, поняли правильно. Ждите… Ноль-семнадцатый, посадку подтверждаю. Заходите.
Литвинов посмотрел направо. Там, в легкой морозной дымке, если пристально в нее вглядеться, а главное, заранее знать, что и где искать, можно было увидеть… нет, даже не увидеть, а почувствовать что-то вроде чуть темнеющего на дымчатом фоне размытого пятнышка. Очень быстро это пятнышко росло, превращаясь в идущий на посадку, ощетинившийся выпущенными закрылками, шасси, воздушными тормозами самолет. Еще несколько секунд - и похожий на белую стрелу истребитель, высоко, будто поднятый на дыбы конь, задрав острый нос, четким движением переломил траекторию снижения, выровнялся, осторожно тронул колесами бетон и, резко чиркнув резиной, побежал по полосе. За его хвостом лениво закачался тормозной парашют.
«Красивая все-таки машина - самолет!
– подумал Литвинов.
– Удивительно красивая».
Но тут в наушниках его шлемофона раздался голос руководителя полетов:
– Ноль-четвертый. Выруливание на полосу и взлет разрешаю.
– Вас понял. Выруливаю.
Марат отпустил тормоза, чуть прибавил обороты двигателям, и машина, весело свистя, выползла на взлетную полосу.
Дымка, постепенно уплотняясь, переходила в облачность где-то между двумястами пятьюдесятью и тремястами метрами. Первые два захода Литвинов построил на двухстах, под дымкой. Индикация станции Белосельскому понравилась: